Либералы выглядели по-интеллигентски нелепо, борцы с миграцией казались мутными типами из мира криминально-милицейских отношений, а королями момента были клубные модники, прожигавшие нос, — и только этот новый Навальный* в публичной кунсткамере производил впечатление человека из другого мира Либералы выглядели по-интеллигентски нелепо, борцы с миграцией казались мутными типами из мира криминально-милицейских отношений, а королями момента были клубные модники, прожигавшие нос, — и только этот новый Навальный* в публичной кунсткамере производил впечатление человека из другого мира Фото: © Anton Belitsky / Russian Look / www.globallookpress.com

Я смутно помню, когда и где мы познакомились. Но это точно произошло в глубине нулевых, таких невинных, как теперь кажется, годов, в путанице между блогами «живого журнала», дешёвыми скверными кафе, политическими дебатами в исчезнувших клубах и быстрыми встречами всех, кому было дело до громких вопросов, и кому часто не было и тридцати лет. И я тем более не помню, когда этот высокий человек с забавной фамилией Навальный* выделился из шумной московской толпы ораторов, тусовщиков, активистов, радикалов и пьяниц — и стал событием. Сделался тем, о ком модно было говорить: у него большое будущее. Теперь это будущее — прошлое. Но оно заслуживает понимания, а не только пафоса или, напротив, проклятий.

*

У Алексея Навального*, каким он был на рубеже приближающихся десятых, когда он бродил по забытым ныне молодёжным партиям и выступал на митингах, состоявших из ста человек, — было много достоинств, частных и гражданских. Молодой, обаятельный, мужественный, харизматичный, остроумный, — кто ещё обладал таким набором из всех начинавших полузнаменитостей того времени? Либералы выглядели по-интеллигентски нелепо, борцы с миграцией казались мутными типами из мира криминально-милицейских отношений, а королями момента были клубные модники, прожигавшие нос, — и только этот новый Навальный* в публичной кунсткамере производил впечатление человека из другого мира. В нём было что-то такое, чего точно не было у всех остальных на общественной сцене.

Как оказалось позднее, чего-то другого, не менее ценного, ему трагически не хватило.

*

Его уникальным достоинством была голливудская, американская «нормальность». Внешность и складная речь, образцовая семья, бравая и логичная карьера — юрист-активист-защитник прав-уличный заводила-серьёзный политик, и, главное, то единственное в своём роде сочетание, которое в западном мире считалось стандартом, но здесь — Навальный* двенадцати-пятнадцатилетней давности был первым, кто его уверенно освоил. А именно, он утверждал, что готов быть демократом и националистом одновременно. Либералом и патриотом, «за русских» и «за права человека» в одном флаконе. И, что существенно, не просто утверждал эту необходимую связь, но и умел показать, что имеет на неё право.

От этой идейной свежести кружились многие головы. И моя тоже.

*

Драматическая проблема в наборе его блестящих свойств состояла в том, что ему не доставало ума. Того ума, под которым мы понимаем хитрость, мудрое терпение, умение строить длинные комбинации, не покупаться на самое лёгкое, красочное предложение — и вместо этого посмотреть вдаль. Это ровно тот ум, без которого не бывает политика-победителя, и благодаря которому неинтересные Ленины и Сталины так часто выигрывают у эффектных Керенских и Троцких, у тех, кто и ростом повыше, и говорит хорошо, но неизбежно спотыкается на незаметных и скучных ступеньках.

И в начале десятых, когда Россию накрыла недолгая, но очень звонкая революционная волна, а к Навальному* пришла большая слава, — он начал шагать широко.

И шагать не туда.

*

Его грандиозная первая ошибка — фальстарт. Ранняя, стремительная претензия на власть, на безусловное лидерство — когда нет ещё сорока лет, и, главное, когда Россия — стабильная, сытая, счастливая, — вовсе не думает о неизвестных королях с баррикад. Ему бы понять уже тогда, что мишура и шумиха, его окружавшая в эти пьяные дни, в двенадцатом-тринадцатом году, — все эти митинги и гулянья по бульварам, эти нарядные знаменитости и клерки с плакатами на площадях, — это только короткий, дешёвый эпизод, ветреный праздник непослушания, где его, такого заметного и во всём подходящего, мгновенно объявляют принцем тусовки, но королей из этих принцев не получается, это путь в никуда.

Но как же аплодисменты, лайки, фотографы, интервью, всё это море восторгов, ну как без него? И Навальный* нырнул в это море, бездумно провозгласив себя главным обвинителем и противником действующего суверена, даже не задумываясь, что суверен — не Акела, что он не промахивался, что он популярен, а государство — не в кризисе, а на пике своих доходов и сил.

Дмитрий Викторович Ольшанский родился в Москве в 1978 году в театральной семье.

Учился в РГГУ. Публицист, эссеист, критик. Сотрудник и автор таких изданий, как «Независимая газета», «Сегодня», «Известия», «Итоги», Globalrus, «Свободная пресса», «Комсомольская правда» и многих других.

2007–2009 и 2012–2013 — главный редактор литературного журнала «Русская жизнь».

Автор книги эссе «Когда все кончится» (М., 2009).

Автор популярного блога в «Фейсбуке» (деятельность Meta (соцсети «Фейсбук» и «Инстаграм») запрещена в России как экстремистскаяприм. ред.) и в «Телеграме».

С 2020 года — политический обозреватель екатеринбургского издания «Октагон».

Тем более, игра в почти настоящую карьеру продолжилась почти что выборами мэра Москвы, когда сама прокуратура просила выпустить Навального* из его первого и недолгого узилища, чтобы депутаты обличаемой им «Единой России» сами собрали ему подписи и дали возможность побушевать против них. Ну как не купиться на такое, как не поверить, что происходящее — всерьёз и насовсем?

А ведь мог бы недоверчиво отойти в сторону, выждать, заняться «добрыми делами», раньше времени не привлекая внимание не тех глаз. Нет, не мог бы.

*

Помимо недостаточности политического ума, Навального* поглощало тщеславие. Беспредельная амбициозность, страсть к бенефису на сцене, убивавшая все критические аргументы.

И были известные люди — я не буду заниматься их обобщением по какому-то одному элементарному признаку, ну, назову их «интеллигентными людьми», — которые воспользовались этой опасной чертой одарённого русского мальчика, да и потащили его как будто наверх, но, как выяснилось чуть позже, вниз. Им, состоявшим когда-то при Ельцине в полуначальниках и четвертьначальниках, показалось, что они снова покажут простой фокус: предъявят стране обычного, но зычного парня, идеального мистера Смита, да и пройдут за его широкой спиной на старые любимые места, где им так славно сиделось в конце прошлого века.

И сами никуда не прошли, и его погубили. Забыли главное: для того, чтобы желанная комбинация состоялась, нужно ещё кое-что. Как минимум, доверчивый идиотизм власти. Такого подарка второй раз никто не сделал.

*

Как сказано выше, свежевозникший Навальный* удивлял и покорял нужной смесью либерально-гражданских и национал-патриотических чувств.

Но как только за дело взялись прогрессивные специалисты, сулившие ему протекцию и дальнейший успех, он и думать забыл о таком слове — «русский». Его, даровитого честолюбца, можно понять: отстаивать интересы Ивана, когда сам Иван то угрюм, то пассивен, и редко выходит на площадь, не говоря уж о контроле газет-пароходов, — это трудное дело, которое не обещает побед. То ли дело стая интеллигенции — и уже маячившие совсем недалеко заграничные журналисты и «деятели». С ними и жить веселее, и кажется, что уже завтра — будем в Кремле, ведь не может же такого быть, чтобы с тобой лучшие люди города, а там и лучшие люди планеты, а ты бы не победил, невозможно.

И он отрёкся от грустного нечернозёмного патриотизма — и пошёл как будто бы тем же путём, каким за двадцать лет до него шёл Борис Николаевич.

*

Фатальное отличие карьеры Навального* от карьеры Ельцина проявилось, во-первых, в том, что Ельцин, с его буквально лесным чутьём, явил себя именно в тот момент, когда Советский Союз подошёл к финишу, — и только тогда его великое тщеславие и бульдозерный напор понадобились народу, тогда как до этого будущий любимец публики рьяно отстаивал социализм-ленинизм на доверенных партией постах.

Но было и другое. Ельцин воспринимался народом как природный, мужицкий начальник. Как товарищ-медведь, узнаваемо главный в лесу, нетрезвый, но грозный, в плохом смысле свой.

Навальный* своим не казался, а потом уже и не пытался им быть. Он предпочёл роль принца молодых менеджеров, и даже эта скромная ниша затем была ещё сокращена.

Как можно было не видеть в том самом, игрушечном ещё тринадцатом году, что менеджеры с хорошими телефонами, а также интеллигенты с яростными блогами, — это всего лишь мизинец страны и народа?

Но он уже выбрал себе удобную волну.

*

Вторая грандиозная ошибка Навального*, совершённая им в четырнадцатом году, но уже предопределённая шальным восторгом на глупых митингах и в кругу нужных людей, — была в том, что он избрал сторону Украины и Запада в начавшемся тогда историческом противостоянии.

Этой проблемы нет, если похожий выбор — делает экзотический человек, на многое не претендующий, и готовый в любую минуту, если есть средства и способы, десантироваться в одну из приятных заграниц. Но если ты рвёшься сделаться политиком национального масштаба — и занимаешь сторону неприятеля, когда Россия в Севастополе и Донецке всё отчаяннее сопротивляется одновременно и соседскому садизму, и глобальному лицемерию, — ты можешь выйти в иуды, но не гарибальди.

Я хорошо помню ту ненависть, с которой я встретил это его услужливое, выгодное на первый взгляд предательство. Впрочем, тогда ещё более-менее осторожное, с оттенком манёвра, Крым, мол, не бутерброд, — а с годами, когда полицейские тучи сгущались, ставшее уже безнадёжным и однозначным. Но в эти позднейшие годы — было уже поздно и всё равно.

*

Его уверенный, несомненный, хотя и запертый в нерасширяемой нише успех второй половины десятых — выражался, как правило, в том, что он нескончаемо разоблачал чьи-то яхты, дворцы, шубохранилища и вертолётные площадки, а благодарная толпа, состоявшая уже не столько из интеллигентов и менеджеров, сколько студентов, а дальше и старшеклассников, — распространяла агитматериал, а потом бегала по улицам и фотографировалась в полицейских автомобилях.

Им было весело, остальным — скучно, но главное то, что Россия не соблазнялась. Никто, конечно, не подозревал начальников в честности и бескорыстии, все здесь живём и не первый год замужем, но — ровно в силу этой же битости-перебитости русские взрослые понимали, что яхты яхтами, а за крысоловом ходить не следует. Гдлян с Ивановым уже клеймили проказы партийных чиновников, и тот же Ельцин ездил в общественном транспорте, чтобы показать мерзость номенклатурного спецкомфорта, — и чем дело кончилось? Одна страна уже разрушилась, другую жалко, так что подождём-перетерпим. Отсюда и всё возраставшая, как доза у наркомана, ставка Навального* на клиентов моложе, ещё моложе, почти детей — они же только что на поляне и во всё верят, не помня, как здесь же обманывали вчера.

Тем более, его собственный стиль выступлений — когда-то непривычный и яростный, совсем живой, — свёлся к маркетинговым речёвкам корпоративного тренера, обучающего ловким продажам. Я называл это — купи пылесос. Бойкий, активно жестикулирующий и где надо подпускающий шуточку человек в клетчатой рубашке говорил зрителю: купи пылесос, купи пылесос, ты самый лучший, Россия будет свободной, купи пылесос, хорошие люди обязательно победят плохих людей, купи пылесос, жулики и воры, будет свободной, пылесос, пылесос.

Только и оставалось, что выехать на, как это у них называется, тимбилдинг, достать где-нибудь одинаковые кепки, широко улыбаться и делать снимки в прыжке.

*

Малозаметное противоречие между этой его придуманной «Россией», которая «будет свободной», а дальше окажется «прекрасной Россией будущего» — и повседневной борьбой-баррикадой, куда он звал, — образовалось в том смысле, что честные выборы, вертолётные площадки и трогательное единство взявшихся за руки милых людей не стоили того, чтобы идти на большой риск.

Метод Навального* — отчаянно протестовать, не оглядываясь на формальности, — и его же, точнее, внушённая ему в своё время знающими гражданами система идей, вся исчерпанная несколькими простыми торговыми формулами про добро, правду и, называя вещи своими именами, жизнькакназападе, это было самое-самое важное, — эти цели и средства плохо женились друг с другом.

Потому что жизнькакназападе — это жизнь привольная и комфортная, и даже слегка аутично-нервическая от сытости и покоя, инфантильно-ребяческая, и она была легко достижима, без всякой борьбы, даже в денежном пузыре центра Москвы, и уж точно возможна — в случае аккуратного переезда. И зачем тогда героическое сопротивление от лица воображаемой России?

Его называли Манделой, но у Манделы был злейший расовый бунт, и к тому же густо замешанный на насилии и терроре. А если ты ведёшь домашних мальчиков и девочек с хорошими телефонами навстречу серьёзным проблемам — и только ради того, чтобы ощутить себя идеализированной заграницей, тёплой и мирной, — то, может быть, стать частью тёплой и мирной заграницы можно как-то иначе, не доводя дело до крайностей?

Так и оказалось: его поклонники однажды просто рассеялись по Ереванам и Вильнюсам, Берлинам и Тель-Авивам, выбрали не политику, а географию.

Теперь они оплакивают его, наблюдая за прекрасной Россией-как-она-есть — с безопасного расстояния.

*

Тем не менее, я не хочу отрицать само переживание этих людей — такое наивное, но всё же подлинное в своём дурацком простодушии. Человек, вытащивший счастливый билет происхождения или образования, а затем и красивого быта в стране, находящейся за пределами западных теплиц, чаще всего не желает думать о том, что некоторые исторические подробности, связанные с его родиной, не подлежат простой отмене. Ему приятно рассчитывать на то, что Амстердам каким-то образом завтра материализуется у него дома — не только в квартире, но и в обществе, в государстве, а если этого не происходит, он плачет и топает ногами.

Но разве детские слёзы — лишние? Они неизбежны. И, в той же степени, в какой мы обречены на тяжёлый груз чувства государственной и национальной принадлежности вне иностранных теплиц, — обязательно будет и этот встречный, нелепый протест: дайте мне Амстердам, дайте прекрасное будущее, я хочу голосовать за хороших ребят в клетчатых рубашках против плохих в милицейских фуражках, я же знаю, что это решит все проблемы, просто уйдите отсюда и дайте мне мир, который мне нравится.

Этот вечный политический ребёнок — такая же законная часть нас, как и тётка с сумкой на колесах, твёрдо знающая, каковы наши реальные перспективы.

*

Иными словами, за эти десять лет он создал молодёжную секту борцов с властями — поверхностную, но местами упорную, либеральную, но агрессивную, искренне повторявшую одно и то же в надежде на сказочный результат.

Управляющими этой сектой, своими ближайшими сотрудниками — Навальный* предсказуемо назначил сплошных подлецов и проходимцев, каких-то ильфовских и булгаковских мелких жуликов, всех этих волковых** и миловых***, со всеми пороками человечества на лице. И это логично: суетная ничтожность исполнителей — неизбежное приложение к культу первого лица, и мы это видим, увы, совсем не только в случае навальнистов.

В отличие от него, их никто не любил, даже борцы за светлое будущее из соседних садиков.

И теперь, когда его нет, они с удовольствием усядутся на его место — все вместе, пыхтя и толкаясь, — и примутся хором рассказывать, как они доблестно собираются продолжать его дело.

*

Его преследовали. Его таскали по судам, придумывали ему всё новые аресты — личные и денежные, портили ему жизнь и сочиняли о нём тоскливые гадости, словно бы у него не было настоящих пороков.

Отчасти эта репрессивная работа была связана с тем, что Навальный* так и остался за все эти годы единственным человеком в оппозиционном движении, на кого можно было взглянуть без тяжёлого вздоха или издевательского смеха, плохим, но серьёзным человеком.

Но основной её мотив состоял в том, что чиновникам и следователям остро необходим коварный враг, иначе зачем они сидят в своих кабинетах?

Риторика Навального* оставляла народ равнодушным. Его поклонники, как уже было сказано, столпились в очень ограниченном социальном пространстве центра больших городов, молодых возрастов, хороших школ, модных карьер и политизированных интеллигентных компаний. Выходя на дебаты, он скорее проигрывал, чем разбивал оппонентов. Его лояльность западному миру, его относительная, но возраставшая с годами лояльность Киеву, его приверженность образу принца незрелых клерков — и только, — всё это делало его безопасным, почти безвредным. Но из-за этого борьба с ним только нарастала, поскольку была привычна, удобна, как мишень с дротиками в баре из забытого кино.

Он хотел сделать себя первым политическим номером. Он и сделал, но не в качестве лидера, это не вышло, а в образе первого врага.

Можно сказать, что в этой многолетней погоне за Навальным* — сказалась внутренняя неуверенность нашего государства, его роковая неспособность понять, что оно может и должно побеждать по-другому, его приверженность салтыково-щедринской идее, что лучше закрыть, запретить, погасить, даже если ты сам — и без этого привлекательнее и сильнее.

*

В самом начале двадцатых противостояние вокруг его имени и его образа перешло с уровня местного — на глобальный, и вместо войны смартфонов и дубинок на плиточном поле битвы у автозака — это был уже Юлиан Семёнов и Ян Флеминг, тёмные интриги спецслужб. Однажды, будем надеяться, придёт то время, когда образцово объективный историк, равноудалённый и от нашей, и от ихней Лубянки, расскажет нам всё: и что случилось с ним в том самолёте, где ему стало плохо, и что случилось с ним в той Германии, где ему стало хорошо, и кто уговаривал его оставаться или возвращаться, и почему его судьба, перед тем уже вставшая в инерционную колею, вдруг ушла на эту последнюю высоту перед падением.

А пока что я точно знаю одно: общими усилиями он превратился в этакого разрекламированного терминатора, обращённого против кремлёвского начальства уже не «приличными людьми» в шарфиках с митингов, но — мировыми, если угодно, производителями этих шарфов. Был человек — остались правильно выписанные буквы: протэст, фэшизм, кей-джи-би, тоталитэриан, димокрэси, фридом.

Начальство, выражаясь его мёртвым казённым языком, реагировало на вызовы и угрозы суверенитету, принимая соответствующие меры.

*

Его третья — и последняя, роковая ошибка, — это его возвращение в Москву в двадцать первом году.

Разумеется, это был красивый жест. Враг государства, подозреваемый во всём, разве что не в краже кастрюль, отказывается от изгнания и прилетает туда, где его сразу схватят и поведут. И, если исходить из той логики, где целью является разрушение и гибель России, я готов признать специфическую правоту тех, кто называет его героем. Смелость — она живёт везде, а не только там, где нам нравится.

Но большого политика отличают не только гибельные романтические жесты, а чаще всего — они его вовсе не отличают. Большой политик — это, напротив, тот, кто умеет выжить, всех перехитрить, победить, изменить мир вокруг себя, а часто ещё и уйти непобеждённым, как все рузвельты, черчилли, ататюрки, аденауэры, франко, рейганы и, увы, ленины-сталины.

А он пошёл напролом. И, подозреваю, грустная правда этого поступка, восхваляемого публикой, в собственной жизни предпочитающей таким решениям — кафе на берегу моря в Черногории, — банальна.

Как сказано выше, А.Н.* был трагическим пленником своего огромного, безбрежного тщеславия. И, безотносительно того, кто ему что внушал, он прежде всего сам убедил себя в том, что эмиграция не позволит его популярности сохраниться, что он станет там не более чем «одним из», тогда как вернувшись — он снова полетит на высокой волне навстречу самой большой славе в своей жизни, и там уж была-не была, надо рискнуть во имя высокой ставки — и, может, тогда уже «они» не рискнут, не посмеют его забрать, когда он так решителен и так знаменит.

Дело известное. В одной книге уже была такая история: бросайся вниз — и ангелы подхватят тебя.

Не подхватили.

*

Мне было трудно ему сочувствовать, когда он сидел.

Образцом русского политического поведения для меня всю жизнь был и остаётся Эдуард Лимонов — ещё какой революционер, и тюрьму тоже прошедший, — но сразу и однозначно занимавший сторону государства, когда речь шла о войне — как истинный патриот вроде британца, израильтянина или японца, — что бы ни было между ним и властями до этого.

Я не мог простить Навальному* 2014 года, перешедшего в 2022 год.

Но это ещё не всё.

Мне казалось, что даже худшие его испытания — там, за решёткой, — это только временные мытарства перед тем, как он выйдет однажды, да как разгуляется, и будет мстить и крушить, и будет нам от этого очень скверно.

Я словно бы не верил, что его беды — всамделишные, таким он был всегда удачником, таким он был фаворитом.

Я и сейчас уверен в том, что если бы — благодаря неведомым обстоятельствам — он был не только жив, но и добился окончательного, желанного своего триумфа, — этот триумф стал бы катастрофой для родины.

Его ничем не сдерживаемое честолюбие и принципиальная глухота ко всему, что не приносит немедленных оваций, его нетерпимость к любому конкуренту, даже и либеральному, его некогда сделанный выбор в пользу заграницы и секты «прямосейчасбудемжитькакназападе», его неспособность найти общий язык с неподвижно-неподъёмной частью страны, с фуражками и сумками на колёсах, — всё это толкало его в калифы на час, в повелители момента среди краха, словом, в керенские.

А раз так, то, значит, пусть посидит?

Это правильно, но это неправильно.

И это тем более неправильно теперь, когда мы знаем, чем всё закончилось.

*

А вышло так: три года мрачного заключения — и смерть на дальнем севере, одновременно и предсказуемая, и неожиданная.

Его судьба сложилась печальным, но традиционным для русской истории образом, как и судьба многих гордых людей, решивших, что если они столкнутся в лоб с государством, пойдут на таран, то пробьют и победят, но — не пробили и не победили. Она сложилась вслед всем этим дерзким и обречённым Пестелям, Савинковым и Спиридоновым, Троцким, Тухачевским и Березовским.

Его крушение — это не только политика, но и биология: когда амбициозный самец-боец оспаривает лидерство в природном сообществе, где правят старшие, но ошибается, неверно оценив свои и чужие силы, оказывается побеждён и жестоко платит за свою ошибку.

И этот вечный сюжет — заново воспроизводящийся, пока в России есть большая власть, — тоже вызывает сочувствие.

Но невозможно сказать, что он не знал, что он делал и на что шёл.

*

Короткая и страшная история Навального*, помимо прочего, учит тому, что власть в России не создаётся и не отнимается так, как об этом трубят распространители шаблонов. Она, власть, не зависит от яркости, громкости, романтичности, безоглядности, от тщательно выстроенных фраз и картинных жестов.

Она приходит откуда-то сбоку, возникает в конце дальнего коридора, и её невозможно приметить, пока она ещё не пришла. И она разрушает того, кто стремится к ней, но к ней не готов, не приучен, не чувствует, из какого неказистого и неинтересного вещества она сделана.

Но когда всех уже научили и наказали, разрушили и запретили, дунули в лицо ледяным — и стало ясно, что не будет никакого Амстердама, а будет фуражка и сумка на колёсах, — это, повторяю, наши реальные перспективы, и к ним нужно привыкнуть, с ними нужно здесь жить, если выбрал здесь жить, — но уже после всего, после политики, после стремления к власти и гибели из-за него, — остаётся ещё кое-что.

Память о человеке, который был до. О человеке, который был помимо. О человеке, который был в самом конце всего того, что с ним случилось.

*

Я думаю, что пришло время всем, кто знал что-нибудь про Навального* или знал его самого, кто имел о нём определённое мнение, но это мнение не было положительным, а были претензии, злость и уйма разнообразной критики, справедливой или несправедливой, неважно, — пришло время им всем — то есть нам всем — примириться с памятью о нём.

Потому что каким бы он ни был, и сколько ни говори о нём нравоучительного и осуждающего, — этот человек сильно страдал перед смертью. Свои последние годы он провёл взаперти — без семьи, в окружении безразличном или враждебном, лишённый всего, что составляет привычную жизнь. В карцере, вместе с глухой и холодной стеной. И он умер, так и не увидев ничего, кроме этой стены.

И это значит, что претензии отменены, опрокинуты. В его истории страдание перевесило и победило политику, и эта каменная стена, на которую он смотрел, оказалась единственной реальностью, а все митинги, прекрасные России будущего, лайки-аплодисменты, этот его бесконечный купи пылесос, — всё это уже пустое по сравнению с главным. Со смертью.

Теперь только снять шапку и перекреститься.

*

Я смутно помню, откуда он взялся, этот высокий парень с забавной фамилией — словно бы один из тех удаляющихся в окне поезда жизни столбов, что обозначают для меня молодость, — но у меня сохранились обрывки подлинных воспоминаний о том, как это было — тогда, с его участием.

В мае шестого года — дебаты в клубе «Билингва», на редких фото — он (ведущий) сидит на сцене между дискутирующими Хакамадой и Чадаевым, а я внизу заседаю в жюри. В зале — полнейшая хакамада, веселье, дружба и дым.

Через несколько лет я завёл твиттер — ненадолго, но тогда все его почему-то любили, — а он пишет про меня: читайте его, он хорошо расскажет о том, как всё плохо.

Потом уже отзывается иронично-ядовито, когда я разочарован очередной нерешительностью власти на Донбассе четырнадцатого, а он уже вовсю против «империи», — напомните, мол, Мите погоны сорвать, когда он через линию фронта побежит.

Но в январе тринадцатого, в последний мирный, идиллический, как теперь ясно, год, ещё до ненависти, до пропасти, — я пишу о нём: если бы, мол, я был его советником, я сказал бы ему — Лёша*, уезжай. И дальше всякие верные, как я и сейчас думаю, рассуждения — о том, что время перемен обнуляет прошлые заслуги и перемещения, оставляя на виду только соответствие или несоответствие человека новой реальности, и эмигрантам Ленину с Хомейни совершенно не помешало то, что они встретили революцию вдалеке, а Горбачёву с Ельциным — то, что они бросились навстречу истории, будучи вовсе не диссидентами в тюрьмах или на тайных явках. Словом, желая действовать, надо прежде всего сохранить себя, а для этого уехать — вот что я бы ему посоветовал.

А он пришёл в комментарии и смешно ответил: Митя, я не могу оставить тебя здесь одного.

И теперь, когда всё было и всё прошло, у меня есть целое море соображений и возражений, говорящих о том, что я там прав и тут прав, и так было нельзя, и это незачем, а это совсем напрасно, а здесь просто немыслимо, стопмашина, словом, это я всё понимаю, а у него так ничего и не вышло, не вышло, не вышло, — но мне противно и горько, и я готов быть дураком, но чтобы этот вечно раздражавший меня и вечно поступавший не так человек — всё-таки был живой.

Но это он остался один и умер.

И я прошу у него за это прощения.

И прощаюсь.

* внесён в список лиц, причастных к экстремистской деятельности и терроризму.

** признан иностранным агентом и внесён в перечень экстремистов и террористов

***лицо, признанное иностранным агентом

Дмитрий Ольшанский

«Октагон»