Сегодня в мировой повестке оказался целый ряд вопросов, срочно требующих решения и в то же время принципиально нерешаемых в формате любых межгосударственных договоренностей. Эта коллизия нашла выход в бунте, застрельщиком которого выступила Россия. Оценить его истоки и программу чрезвычайно трудно, поскольку он носит экзистенциальный характер, тем не менее сделать это взялся Алексей Чадаев. В своей новой фундаментальной статье он размышляет о наблюдаемой нами эпидемии бессилия государств.
Алексей Чадаев: «Кризис государства как «суперинститута» случился довольно неожиданно, причём буквально на вершине его могущества, когда, казалось, ему вообще ничего уже не угрожает»
Смысловой рисунок мирового конфликта, «надводной частью» которого является наша СВО — это бунт крупных государств против складывающегося мироустройства, в котором само государство как институт подвергается, если угодно, «десубъективации», превращению в «площадку», на которой действуют другие, внегосударственные силы и структуры. «Застрельщиком» выступила Россия, предсказуемо собрав все шишки, но в составе этой коалиции, что интересно, не только она сама и страны «большого БРИКС», но, парадоксальным образом, даже и США в их «трампистской» версии.
Бунт этот носит характер экзистенциальный, из чего проистекает отсутствие сколь-либо внятной «позитивной программы», идейного обеспечения: все разговоры про «многополярный мир» это сегодня не более чем wishful thinking, потому что ответственное мышление неизбежно обнажит многочисленные риски этой конструкции, для управления которыми пока не предлагается никаких сколь-либо дееспособных механизмов.
1. Конфликт
Мой личный «выбор стороны» в этом конфликте очевиден — разумеется, я тоже за мир, состоящий именно из государств, а не из мутных трансграничных пиратских картелей. Но надо ясно отдавать себе отчёт в сегодняшней слабости этой стороны — слабости в первую очередь идейной. Главная причина этой слабости состоит в её реакционности — она сейчас больше работает по рефлекторной модели «стимул-реакция», чем по рациональному сценарию «вызов-ответ». Для того, чтобы перевести этот конфликт из рефлекторного в рефлексивный модус, необходимо ясно понимать, во-первых, объективные причины случившихся процессов, а во-вторых, обслуживающий их «идейный пакет».
Начну «от печки». Кризис государства как «суперинститута» случился довольно неожиданно, причём буквально на вершине его могущества, когда, казалось, ему вообще ничего уже не угрожает. Антиутопии ХХ века — от Замятина, Оруэлла и Хаксли до «Звёздных войн», «Терминатора» и «Матрицы» — про тотальное государство, против которого бессилен или почти бессилен как отдельный человек, так и всё человеческое общество. С устранением главного «конкурента» в борьбе за роль суперинститута — религии — государство, казалось, не имело никаких серьёзных угроз. И вдруг, буквально на протяжении жизни двух-трёх поколений, оно начало стремительно превращаться в пустое место. Лет десять назад про это хорошо написал один бывший венесуэльский министр-экспат, а впоследствии главред Foreign Policy и исполнительный директор Мирового Банка Мойзес Наим, чья книга (дико популярная в то время у сильных мира сего) так и называется — «Конец власти». И то, что происходит сейчас, есть первая, едва ли не запоздалая, попытка хоть как-то отреагировать на эту внезапную эпидемию бессилия и бесправия государств. Затронувшую, как мы теперь понимаем, и то главное право, на котором оно стояло всю свою историю: право объявить войну.
История мира как история борьбы институтов, их взаимного проникновения, слияния и поглощения, подчинения одному других пока ещё не написана никаким серьёзным историком. Поэтому я буду довольствоваться собранной «на коленке» рабочей моделью, в статусе дебютной гипотезы под возможные будущие исследования. И потому несколько слов о самой модели.
2. Институты и уложения
Поскольку «институт» является ключевым понятием для всех дальнейших построений, важно дать ему рабочее определение. Я определяю институт как устойчивую форму взаимодействия людей с заданным распределением ролей в таком взаимодействии, и эта форма работает единообразно с минимумом зависимости от индивидуальных свойств и намерений тех людей, кто принимает на себя в конкретный момент времени эти роли. Скажем, институт брака — про то, что составляет союз двух любых разнополых (почти всю его историю, до недавних новых веяний) людей. Своего рода универсальный сценарий, написанный в самых общих чертах под множество самых разных исполнителей и в самые разные времена.
Слово «институт» — латинское. Наиболее близким русским переводом будет «установление». Но чуткое к языковым нюансам русское сознание скорее употребило бы слово «уложение». Поскольку здесь в меньшей степени идёт речь о том, что кем-то когда-то «установлено», и в большей степени о том, как оно «сложилось». «Не нами положено, лежать ему вовек» — говорили когда-то думные бояре. Тут ключевое слово — «положено».
Институты возникали в разные эпохи, новые поверх старых, и старые вступали в сложные взаимодействия с новыми. Одни становились частью других, поглощались ими; другие конфликтовали, иные уничтожались, находили формы сосуществования; одни порождали другие.
Понятно, например, что институт собственности — описывающий связь между человеком и каким-либо внешним предметом с точки зрения отношения к этому всех других людей — один из самых древних, ведущий начало в седых глубинах человеческой истории. Рабство (собственность одного человека на другого), патриархальная семья (собственность мужчины на женщину и на их общих потомков), деньги (собственность на овеществлённое право приобрести соответствующий эквивалент торгуемых благ) и в конце концов даже государство (собственность царя на землю и людей, на ней живущих) — являются его изводами того или иного периодов.
Но вот, например, институт суда, и проистекающий из него (именно так, а не наоборот) институт права, а потом и формализованного закона — имеет свою, отдельную независимую историю, ведущую начало в такой же древности. Причём для древних была совершенно неочевидна его связь с появившимся много позже институтом государства. Что такое суд на заре времён? Это кто-то старейший или мудрейший в племени, к которому приходят младшие спросить совета или разрешить конфликт. Он, в свою очередь, для пущего авторитета ссылается в своих решениях на хранимую им мудрость предков — так появляются сначала устно передаваемые адаты, а потом, с появлением письменности — и письменно закреплённые законы. Или… заповеди.
Тут мы видим, как на арене появляется ещё один столь же древний институт, как и первые два — это институт религии. Он тоже находится в достаточно сложных отношениях с первыми двумя. Его основной смысл в той седой древности — поддерживать в каждом человеке и во всём человеческом сообществе волю к жизни и к борьбе за неё, вопреки очевидной безнадёжности этой затеи в тогдашних суровых реалиях. Spiro-spero, но лишь потому, что spiro-credo. Рациональная научная мысль, когда она появилась и набрала силу, потратила тонны пафоса и энергии на опровержение канонических религиозных космогоний и картин мира; при этом никому из этих разоблачителей за все века этой борьбы даже не пришло в голову, что у религиозных описаний мироустройства и его происхождения была совсем другая задача. Не исследовательская, а скорее творческая. Но при этом имеющая важнейший прикладной психотерапевтический смысл: сделать мир более «ясным»; и в силу этого — чуть менее страшным и невыносимым для живущего в нём человека.
Институт религии работал очень хорошо и продуктивно. Настолько хорошо, что в какой-то момент он начал становиться своего рода «супер-институтом», поглощая и втягивая в себя другие, делая их своей частью. Так, жрец всё чаще начинал брать на себя функцию судьи, освящая свои судебные решения не только мудростью ушедших предков, но и волей бессмертного божества; а сами божества в какой-то момент обнаружили способность прописывать людям правила жизни, донося их в форме пророческих откровений на разного рода скрижалях. То же самое начало происходить, например, и с браком — мужчины повели своих женщин к алтарям; и вообще с любой собственностью — твоё оно вдруг оказалось «твоё» лишь «волею божьей». И, что называется, «далее везде».
Однако в своей экспансии институт религии столкнулся с главным своим конкурентом на роль института-интегратора для всех остальных, того, что я назвал выше «супер-институтом». Это — институт власти.
Роль мужчины радикально изменилась: теперь это не «расходный материал» вечной битвы за существование, а обладатель весьма ценного ресурса — физической силы, постоянно необходимой для ежедневного тяжёлого труда, будь то земледельческого или пастушеского
3. Сообщество вооружённых мужчин
Заметим здесь, что я разделяю «институт власти» и «институт государства» — это не одно и то же. Государство — это по историческим меркам совсем новодел, не насчитывающий толком и полутысячи лет истории. Великие империи древности наши историки объявили «государствами» задним числом, по ряду схожих признаков, но они, конечно, суть явления совсем другой институциональной природы.
А вот власть — это институт довольно древний, хотя и точно не самый древний.
У него есть исторический предшественник, сохранившийся до наших дней и до некоторой степени интегрированный им в себя, но не утративший некоторые следы своего изначального независимого существования. Это — институт армии. В доисторические пещерные времена это была организация мужчин, предназначенная для коллективной охоты, включая и охоту на себе подобных (или защиту от таковой со стороны других таких же).
Как ни парадоксально, своим генезисом армия обязана скорее всего матриархату. Железная логика выживания племени: каждая родящая утроба — по определению ценнее, чем самец. Поэтому в деле добычи, сопряжённом с гарантированно высокими потерями, задействованы только самцы. Успех или неуспех их борьбы с четвероногими либо двуногими хищниками зависит от качества организации взаимодействия, потому такой акцент на иерархии и единоначалии. Ключевой является фигура лидера, он же впоследствии вождь и верховный главнокомандующий. Но главное — это чисто мужское сообщество, ключевой функцией которого было конвертировать самцовую гормональную агрессию в средство борьбы племени за существование и ресурсы, специальным образом выведено за границы общества, той самой «пещеры», изолировано от него некоторой ритуальной границей. Там были свои правила, которые не действовали в «пещере», и наоборот — правила «пещеры» теряли силу в этой специально выделенной однополой группе бойцов.
Всё это оттачивалось до совершенства многими тысячелетиями, если не десятками тысячелетий — на протяжении периода куда более длительного, чем вся известная нам история цивилизации. И прекрасно работало до тех пор, пока единственными способами добычи еды были охота и собирательство. Всё сломалось в тот момент, когда человек вмешался в природу — и вместо того, чтобы, как было до сих пор, забирать у неё то, что она производит естественным порядком, принялся «подгонять» её под свои растущие запросы. А именно — начал одомашнивать скот и выращивать зерно.
Последствия это имело самые катастрофические. Даже и краткосрочные: от бактериальных инфекций, пришедших вместе с одомашненными животными, вымерло, по некоторым оценкам, до 95% тогдашнего человечества. Но в долгосрочном плане куда важнее оказались последствия институциональные: началась патриархатная революция.
Длилась она очень долго и неравномерно, как и любой процесс такого рода. В некоторых аспектах культуры и в некоторых человеческих сообществах она даже и до сих пор не до конца завершена. Древнегреческие мифы об амазонках — своеобразное эхо того периода, когда в самом разгаре была борьба племён с «прогрессивной» патриархатной и «устаревшей» матриархатной организацией. То же самое происходило и у славян ещё какие-нибудь полторы тысячи лет назад — но мы об этом знаем ещё меньше, чем греки, лишь по совсем косвенным признакам: замены верховного божества в пантеонах с женского на мужское. Во всяком случае, к принятию христианства патриархат уже практически победил.
Впрочем, в древних земледельческих социумах Плодородного полумесяца и на его кочевой периферии патриархат победил многими тысячами лет раньше, что и повлекло за собой тотальную опережающую ревизию всего институционального уклада. Например, только в условиях патриархата могла возникнуть идея семьи в её близком к нынешнему понимании, как отдельная «ячейка общества»: в матриархальных координатах «семьёй» было всё сообщество, буквально «все дети одной матери».
Но главное даже не это. Роль мужчины радикально изменилась: теперь это не «расходный материал» вечной битвы за существование, а обладатель весьма ценного ресурса — физической силы, постоянно необходимой для ежедневного тяжёлого труда, будь то земледельческого или пастушеского. Но при этом появление «своей» земли и «своего» скота также повысило и роль «сообщества вооружённых мужчин», предназначенного ранее для войны/охоты: теперь оно стало нужным как для охраны своего «добра», так и для захвата «чужого».
Ну, а из довольно узкого ранее по функции «военного вождя», чья социальная роль в старые времена ограничивалась руководством вооружённой борьбой мужчин племени за жизнь и за еду, начал довольно быстро вырастать просто «вождь» без ограничений. Который Живой Бог, Фараон, Император, Государь-Батюшка, Национальный Лидер и Отец Родной.
4. Власть
Слово «Власть» — русское, и на многие языки корректно не переводится. В английском, к примеру, есть слово power, но это и на гаджете кнопка «вкл», и в электрической розетке power 220V: явно не то. Ближайшим аналогом является латинское слово среднего рода imperium, которому наш язык при освоении атрибутировал несвойственный ему изначально женский — «империя». Такая же судьба: изначально обозначало совокупность управляемого кем-то (у нас сохранилось в полногласии «волость»), потом перенеслось на функцию, а потом и на самого субъекта.
В особенности затрудняются переводчики, когда приходится переводить на тот же английский типовые для нашей общественно-политической реальности языковые конструкции вроде «власть хочет», «власть должна» или, к примеру, мандельштамовское «власть отвратительна, как руки брадобрея». Кому что должен электрический ток в розетке, или вообще любая «сила» — основной смысл английского «power»? А в русской языковой картине мира «власть» это такое почти живое существо — «Софья Власьевна», у которого есть свои желания и страхи, свои любимцы и нелюбимцы, свои планы (о, да!) и капризы, огромное количество «долгов» и при этом полное отсутствие какой-либо обязательности в их выплате.
Тем не менее, поскольку я смотрю на мир русскими глазами, для меня и Хаммурапи, и Хеопс, и Цезарь, и Чингисхан, и Карл Великий, и уж само собой батюшка Иван Васильевич — это всё «власть» в разных её изводах.
Кстати, к слову об языковых нюансах. Тут недавно один вдумчивый исследователь пытался понять реконструировать смысловую линию нового нашего учебника истории и понял её так: «начальство всегда право, а его враги всегда нет». Поэтому, например, большевики были во всём неправы, пока воевали с предыдущим начальством, но как только стали начальством сами — с этого момента и далее оказались опять правы во всём. Единственный вариант, когда начальство может ошибаться — это как раз те самые ситуации, в результате которых оно перестаёт им быть; но даже это не отменяет того соображения, что его враги в этот момент всё равно гниды и агенты. Но вот это как раз и характеризует набор нюансов, отличающих, в свою очередь, понятие «начальство» от понятия «власть».
В самых разных эпохах и культурах можно проследить прямую зависимость между степенью влияния «народного собрания» и вовлечённостью граждан в дела войны
5. Закон
Итак, одна из ключевых трансформаций, которую претерпел институт армии после патриархатного переворота — появилась возможность из чисто военного вождя дорастить «просто» вождя, с куда более широким набором функций. Появилась роль Правителя. Законы Хаммурапи появились исторически почти тогда же, когда и заповеди Моисея. И то, и другое есть акт экспансии одного института на территорию другого: в первом случае — со стороны Власти, во втором — со стороны Веры; и в обоих — на территорию Суда и Права.
В латыни есть два корня, относящихся к закону, но имеющих разную природу. Это jus (откуда «юристы», «юстиция» и «юриспруденция») и lex (откуда «легальный», «легитимный»). Они отражают двойственную природу правовых установлений в институциональной реальности того времени. Jus связан с Юпитером, это закон, проистекающий из прямо выраженной воли сакральной инстанции, высшей божественной справедливости. Lex — c «человеческим» обычаем, чем-то установленным людьми, и это относится к правотворческой деятельности власти. Римлянин бы сказал, скорее всего, что заповеди Моисея — это ближе к jus, а законы Хаммурапи — к lex.
При этом мы видим, что тот изначальный, исторический институт суда довольно долго сопротивлялся своему поглощению как той, так и другой стороной. Эхо этих битв мы видим даже сейчас — например, у кавказских народов, где адаты до сих пор обороняют свою всё время сужающуюся территорию и от законов государства, и, с другой стороны, от шариата. Но куда более богатый материал даёт библейская Книга Судей — там видно, что и у Илия, и у Самуила роль судьи превалирует над ролью жреца и «пророка», а не наоборот; и речь Самуила по поводу рисков, связанных с появлением «царской» власти — в своём роде идеальный образец «догосударственной», а точнее «внегосударственной» законности. С религией у еврейских законодателей и судей были более сложные отношения: поскольку у них не было ничего похожего на различение jus и lex, они имели склонность приписывать непосредственно гласу Божьему не только заповеди на скрижалях, но и многочисленные мелкие нюансы регулирования повседневной жизни евреев, изложенные в Левите и Второзаконии, что создаёт им гигантские проблемы даже и по сей день — но они выкручиваются благодаря многоэтажной системе толкований. Та же трудность многими веками позже возникла у мусульман, поскольку шариат изначально создавался как правовая система для уже немаленького к моменту смерти Пророка государства; и им приходится строить сложнейшие системы сочетания шариатского права («jus») с актуальным светским («lex»).
Ключевое тут то, что в результате этого поглощения старого института двумя «хищниками» неизбежно встал вопрос — до сих пор, кстати, корректно не разрешённый — о «правоустанавливающем субъекте». Видно, как маялся Карл Шмитт в своей «Политической теологии», пытаясь именно как теоретик права обосновать свою концепцию суверена как одновременно преступника и правоустановителя; выйдя из ситуации через формулу «суверен — это тот, кто объявляет чрезвычайное положение». Суть проблемы вот в чём. Если право исходит от Бога — значит, правоустановление это дело жрецов. Но если власть монарха тоже исходит от Бога — значит, он может это делать и сам, без оглядки на служителей культа.
При этом на задворках сознания всё ещё осталась историческая память про то, что когда-то давно, когда ещё ни жрецы, ни военные вожди не претендовали на роль правоустановителя, всякое изменение в наборе правил требовало какой-то процедуры получения всеобщего согласия на это. Тут тоже сидит один весьма древний и когда-то вполне самостоятельный институт, который мы сейчас знаем под импортным названием «парламент». Но вообще-то он восходит едва ли не к вечерним посиделкам племени у общего костра времён палеолитического «укрощения огня». У самых разных народов, в самых разных культурах, эпохах и частях света это в той или иной форме существовало. К различным формам этого института относятся и афинское народное собрание, и римский сенат, и церковные соборы, и что угодно от викингских риксдагов до новгородского веча, от арабской шуры до монгольского курултая.
Из интересного — в самых разных эпохах и культурах можно проследить прямую зависимость между степенью влияния «народного собрания» и вовлечённостью граждан в дела войны. Чеканная формула Франклина — «демократия это пространство договорённостей свободных вооружённых мужчин» — более-менее работает даже применительно к «городам-государствам» ещё шумеро-аккадского Междуречья, где, между прочим, тоже были свои «народные собрания».
Но по-настоящему интересным вопрос легитимного правоустановителя становится тогда, когда мы выходим в пространство так называемого «международного права» — то есть на надгосударственном этаже. Особенно при условии, если там нет ни монопольно доминирующей военной силы, ни единой веры в общего для всех бога, ни какой угодно признанной процедуры организовать любой представительный орган.
Собственно, это одно из главных «яблок раздора» нынешнего конфликта — пресловутый «порядок, основанный на правилах». С нашей стороны звучит нескончаемый поток ехидства по поводу этих «правил», которые никто никогда не видел, не обсуждал и под которыми не подписывался. С «той» же стороны звучит вполне прозрачный намёк: этот порядок и эти правила установлены по единственно возможному праву — праву доминирующей силы. Говорить вслух неудобно, но вы же не дети, должны понимать. Ах, не понимаете? Ну, эээ, попробуйте оспорить.
Казалось бы: а зачем вообще оказался нужен этот «порядок, основанный на правилах», и что мешает оставаться в рамках вполне признанной всеми старой системы международного права? Но тут повторю банальность: одно из измерений нынешнего конфликта — это спор миропорядка образца 1945-го с миропорядком образца 1991-го. И дело тут не только и не столько в том, что изменился баланс сил между государствами-правоустановителями образца 1945-го, «клубом держав-победителей во II мировой», по желчной формуле Эрдогана. Дело в том, что с тех пор на повестке оказался целый ряд вопросов, требующих хоть какого-нибудь регулирования и в то же время принципиально нерешаемых в формате каких угодно межгосударственных договорённостей — даже при условии, что все основные государства имели бы добрую волю совместно работать над их решением.
Это имеет прямое отношение к главной теме моего большого текста — «миру без государств».
6. Проветрить от мирового духа
Позволю себе самоцитату из текста двухлетней давности, сентябрь 2021-го:
…историю нескольких последних тысяч лет человечества можно описать как историю борьбы не на жизнь, а на смерть между двумя «суперинститутами», в равной степени претендовавшими на господствующее положение по отношению ко всем остальным «формам общественной организации» — это Государство и Церковь («Общество»). Причём вплоть до самого последнего времени, буквально до XVIII века, не было очевидно, какая из них победит. И хотя в последние два века Государство вроде бы торжествовало и почти окончательно утвердило свою безальтернативность, эта борьба не завершена до сих пор. И даже, пожалуй, какие-то позиции Государство начало уже на жизни моего поколения потихоньку сдавать.
Уточню понятия. Под «Обществом» (Церковью) я понимаю объединение людей на основе того, что они верят в одно и то же (или, более современным языком, «разделяют общие ценности»). Под «Государством» — объединение людей на основе того, что они подчиняются одному и тому же — абсолютному монарху, «закону» или процедуре.
И далее, в продолжении:
Крымнаш — очевидно гибеллинский пароль; для гвельфа государство преступно само по себе изначально, а любая осуществляемая им территориальная экспансия, будь то погром Новгорода тем же Иваном III или Северная война Петра — это лишь очередное подтверждение кровавой захватнической сущности вражеского «суперинститута».
Впрочем, у гибеллинов тоже всегда есть своя этическая программа: не случайно и в нынешнем противостоянии России с Западом на первый план все больше выходит не банальная геополитика, а противодействие различным аспектам «новой этики», будь то права меньшинств или cancel culture. В нынешних хейт-спичах Первого канала в адрес «иноагентов» слышатся отзвуки не только передовиц «Правды» времён московских процессов, но и речей Победоносцева или даже статей К. Леонтьева полувеком ранее. Враг, он же Мировая Заграница, мыслится не столько как «другое государство» — как раз в формате «государство с государством» наши прекрасно умеют договориться о чем угодно с кем угодно — сколько как «чужая вера».
С которой, добавлю, можно иметь дело только в стиле А. Я. Невского на Чудском озере.
Оставалось всего несколько месяцев до начала СВО, но, в общем, вся разметка контекста уже случилась. Сейчас даже удивительно, что я это писал буквально через несколько дней после завершения тяжелейшей кампании, в которой один из коллег попросту умер за неделю до финала на рабочем месте, а в целом мы тогда все ходили как зомби; и, казалось, было совсем не до этих вот отвлечённых рассуждений.
Но тогда, тем не менее, некоторых деталей паззла ещё недоставало. Сейчас можно замахнуться на сборку.
Гегель заявил «мирового духа» в качестве основного субъекта человеческой истории; воплощение его он видел то в Наполеоне, то в современной ему прусской монархии — но, между прочим, ни ему, ни его последователям и в голову не пришло бы примерить на эту роль Христа, Магомета или, скажем, папу римского. Такие уж были его времена. Маркс, отмежёвываясь от младогегельянства и фейербахианства, вообще уволил «духа» из субъектов, поставив на его место материю и провозгласив, что теперь всё наоборот: бытие определяет сознание. В каком-то смысле это было доведение до предела той «генеральной линии», по которой шла европейская мысль со времён едва ли не Оккама и Дунса Скотта: расчищая картину мира, излишне захламлённую, как им тогда казалось, избыточными идеальными сущностями, они за семь веков дорасчищались до того, что уволокли на помойку даже и сам холст вместе с рамой.
Случилось это отнюдь не само по себе. Авторы, можно сказать, «работали по темнику».
7. Урби и торбе
Рим — как минимум, с окончания Пунических войн и началом войн гражданских — описывал себя как центральное «место власти» по отношению ко всему остальному миру; его границы, по известному выражению, «нигде не заканчивались». Лимесы понимались как сугубо временные пределы — до тех пор, пока сил не станет достаточно для того, чтобы идти за них дальше, завоёвывать новые земли и включать их в империю. Но этот новый вселенский масштаб был заведомо несовместим с политической моделью «города-государства», и именно масштаб вместе с военной силой, росшей симметрично пространству контроля, стал главным внутренним движком превращения республики в принципат. Реформа Мария, превратившая армию из призывной в наёмную — прямая и буквальная причина смены республиканского строя на (поначалу квази-) монархический. «В одном Цезаре много Мариев» — сказал прозорливый Сулла; я бы добавил, что история показала скорее обратное: в одном Марии оказалось много Цезарей.
Но у монархической власти — в отличие от власти выборной — есть одна известная с изначальных времён «ахиллесова пята»: для своей устойчивости она нуждается в сакральной легитимности. Да, её можно захватить с помощью вооружённой силы, но вот удерживать — только с помощью культа. И в этом была проблема: римские культы были локальными, априорно несомасштабными покоряемому миру. Эпоха поздней республики и ранней империи — это эпоха напряжённейшего религиозного творчества: после завоевания Греции изворачивались из кожи вон, чтобы отождествить старых римских божеств с греческими, а дальнейшая экспансия в Восточное Средиземноморье потребовала учитывать ещё и египетских, сирийских, месопотамских… В то же время, вполне в египетском духе культа Гора, принялись посмертно, а потом и прижизненно, обожествлять самих императоров, ставить им храмы и приносить жертвы; но работало всё это из рук вон плохо — «пустое и полное множества равны по объёму».
Монотеизм был так или иначе неизбежен, это было вопросом времени. Ирония, чудо и в то же время важный урок истории, что в качестве центрального имперского монотеистического культа утвердилась самая гонимая, с самой дурной репутацией и (во многом поэтому) самая модная из богемно-экзотических восточных сект — христианская; а ставший её главным божеством — бродяга и политический преступник, казнённый римской властью по обвинению в «хуле на Цезаря». Из сегодняшнего дня нам не понять масштаб этого переворота, в том числе и в коллективном сознании всей империи, но, как бы там ни было, главная политическая задача масштаба была, казалось, решена: Рим (и, соответственно, император) получил искомое — универсальное, масштабом со всю Ойкумену сакральное основание власти.
Однако почти сразу почему-то «всё пошло не так». Эдвард Гиббон, современник Канта и старший современник Гегеля, в своём известном монументальном труде «О природе и причинах упадка Римской империи» прямо выводит её последовавшую катастрофу из христианизации: тоже симптом состояния умов «эпохи Просвещения». Но безотносительно к выводам Гиббона: военная мощь надломилась, «первый» Рим пал, а «второй», ставший центром уже христианского, а не языческого образца империи, не смог совладать с раздраем внутри уже этой новой веры, итогом которой стала сначала череда межхристианских религиозных войн, а потом и отток большинства представителей «проигравших» в них сторон, от несториан до монофиситов, в последователи Мухаммеда. Которые в конечном итоге, пусть спустя много веков, и поставили точку в его истории.
Нам сегодняшним эта взаимосвязь — споров о природе Христа и принципов политического устройства, соотношения религии и политики — кажется почти магической, труднообъяснимой, её приходится разжёвывать долго и сложно
8. Сын Божий или сын человеческий
Павел, строивший христианскую церковь уже как централизованную организацию, был не просто «римским гражданином», но и тем, кто очень неплохо отрефлексировал римскую культуру управления. Он создал идеально администрируемую, очень устойчивую, жизнеспособную и долговечную структуру, заложив ряд принципов, которые дотянули всю эту затею даже и до сего дня — а ведь прошло уже без малого две тысячи лет, существенно больше, чем вся история того же Рима от Ромула до Ромула Августула. С организационной точки зрения христианская церковь была репликой римской системы управления времён последних Юлиев-Клавдиев, причём репликой уменьшенной и улучшенной.
Но эта церковная антисистема, «анти-Рим», в силу своей изоморфности первоисточнику всё равно в каком-то виде предполагала позицию «анти-Цезаря» на вершине пирамиды. И этот вполне безобидный в условиях раннехристианского подполья факт сразу превратился в фатальную проблему, как только церковь стала господствующей.
Сильно упрощая: в новом, христианизированном Риме кто должен быть главнее — первоиерарх Церкви или христианский император? Через кого из них Христос несёт во Вселенную свет Своего учения? Что из этих двух структур является основным средством проведения божественной воли в мире?
Этот вопрос встал ребром практически сразу, уже при Константине, и именно он был завуалированным политическим подтекстом всех христологических расколов — арианского, несторианского, монофиситского, монофелитского и так далее. Для тогдашнего человека была очевидна чёткая логическая последовательность от теологии к политике — если Христос это скорее человек, чем Бог, первостепеннее роль Церкви; если скорее Бог, чем человек — роль императора (потому что тогда у Церкви не может быть никакого другого «главы»). Именно здесь корни даже и filioque (один из главных «камней преткновения» при разделении Церкви на западную и восточную), и всех последующих ключевых религиозно-политических конфликтов внутри Европы, от спора гвельфов и гибеллинов до лютеранского раскола.
Чтобы понять, как это работает, достаточно посмотреть на ислам. Мухаммед, со своей стороны, решил эту проблему очень просто — хотя для греко-римского (в отличие от семитского) сознания совершенно нестерпимо и неприемлемо. Да, говорит он, Иисус был пророком, но что это за глупость объявлять его «сыном Аллаха»? У Аллаха не может быть никаких «сыновей», это путь в «ширк» (многобожие). И зачем делать из Иисуса преступника, казнённого на кресте, а само это орудие пыток и казни — предметом поклонения? Это тоже «ширк». Результат: в исламе, в отличие от христианства, самостоятельная централизованная организация служителей культа стала именно концептуально, а значит и практически невозможна. Не может в принципе появиться никакого «Папы» или «патриарха», противопоставленного «императору».
Нам сегодняшним эта взаимосвязь — споров о природе Христа и принципов политического устройства, соотношения религии и политики — кажется почти магической, труднообъяснимой, её приходится разжёвывать долго и сложно. А вот тогда это было даже «людям простым и некнижным» ясно как день. Когда Николай, бывший портовый грузчик, ставший главой провинциальной христианской общины в Малой Азии, прямо на Вселенском соборе засадил своим пудовым кулаком в глаз философу Арию во время его знаменитой лекции о сути Богочеловека — он сделал ключевой шаг к тому, чтобы стать всепланетным рождественским талисманом, разъезжающим на оленьей упряжке. Потому что на тот момент это и вправду был вопрос, о котором спорили даже торговцы на рынках.
Фраза Иисуса «Царство Моё не от мира сего» может пониматься так, что нет вообще никакого царства, а может и так, что оно очень даже есть, но где-то не здесь. Провинциальный чиновник Пилат думал, что он всего лишь изящно шутит над этими бородатыми дикарями, вешая табличку «царь» над крестом казнённого, а оказалось, что он — единственным из людей — оставляет свой личный автограф в главном символе веры мировой религии. Почему там и тогда настолько сошёлся свет клином?
Важно понимать: образ Иисуса тогда — это рабочая метафора «человека вообще». Не случайно его так быстро отождествили с доселе абстрактным и обезличенным Логосом, о котором в то время ожесточённо спорили множество философских школ. Путь Христа-Логоса-Мессии-Богочеловека прямо связывался с путём каждого из нас к богообщению и личному бессмертию. И именно поэтому центральным становился вопрос о том, в какой степени Христос «такой же, как я и ты», а в какой он — иномирное, бесконечно далёкое и всемогущее божество; и как первое соотносится со вторым. От этого напрямую зависит то, как должны быть устроены и наша земная жизнь, и наша жизнь религиозная.
И вот сейчас, кажется, я многих сильно удивлю: даже СВО на Украине и, соответственно, конфликт «многополярников» с «глобалистами» — это в некотором смысле непосредственное продолжение всё того же христологического спора. То, что на свой манер неплохо понимают (либо, по крайней мере, чувствуют) и в Тегеране, и в Эр-Рияде, и, кстати, даже в Ватикане.
Продолжение следует
Внимание!
Комментирование временно доступно только для зарегистрированных пользователей.
Подробнее
Комментарии 5
Редакция оставляет за собой право отказать в публикации вашего комментария.
Правила модерирования.