«Мне нравится во дворе мечети Марджани. Я здесь действительно иногда сижу и собираюсь с мыслями» Денис Осокин: «Мне нравится во дворе мечети аль-Марджани. Я здесь действительно иногда сижу и собираюсь с мыслями» Фото: Василий Иванов

«Я КАЗАНЬ ЛЮБЛЮ, КАК ЛЮБИМУЮ ЖЕНЩИНУ, ТОЛЬКО БОЛЬШЕ»

— Денис, мы разговариваем с автором, который пишет по-русски, интересуется традиционной культурой самых разных народов и ее состоянием, во дворе знаменитой мечети аль-Марджани. Вам не кажется, что это очень по-казански?

— Да, хотя я специально не ставил такой цели. Но в Казани — все по-казански же! Мне нравится во дворе мечети аль-Марджани. Я здесь действительно иногда сижу и собираюсь с мыслями, что-нибудь читаю, смотрю на красивых радостных людей, выходящих, например, после никаха… Место нашей сегодняшней встречи связано еще и с тем, что в Старо-Татарской слободе находится, скажем так, один из моих казанских адресов. И в эти дни я как раз здесь. И до такого хорошего места, как двор мечети аль-Марджани с лавочками, мне рукой подать. Да, казанскость такая в этом, безусловно, есть, как и во всем окружающем нас здешнем пространстве. Казанское можно определить только словом «казанское». И слава Богу, что это так, — значит, мы богаты и узнаваемы, опознаваемы в мире. Сам себя я обожаю чувствовать и называть казанским человеком, писателем из Казани. Для меня это очень важно. Где бы я ни находился и ни жил, что бы в жизни ни делал. Между мной и Казанью практически знак равенства. И если я уезжаю — забираю Казань с собой. И ее от этого не убывает, прибывает только.

— Но где-то в интервью вы говорили, что та Казань, которая была лет 20 назад, вам ближе. В ней было больше души и чего-то настоящего?

— Если честно, не помню таких своих слов. Я мог сказать, что старая Казань, старая застройка из улицы в улицу, та, которая теперь в основном исчезла, простая гражданская архитектура, деревянная и деревянно-каменная, то есть самые обычные жилые дома, которые люди открывали ключами и считали своими домами, — в моей жизни такая Казань была очень значительна. На стыке школы и университета, в свои лет так 15–20, я в буквальном смысле нагуливал по старым улицам очень много всего, что потом распускалось и прорастало в замыслы и книги. Они открывали меня как ключами — улицы эти и каждая их деталь… Мы тогда, в 1990-е, жили почти без денег, носили с собой «Смены» с черно-белой пленкой внутри и первые мыльницы с цветной. И покупать пленку, и печатать фотографии было дорого, экономили каждый кадр… Купишь пленку на 36 кадров, а иной раз не хватает денег и покупаешь на 24 или на 12, и знаешь, что неизвестно когда сможешь купить другую. А когда появилась хорошая техника, то все уже посносили… Потому лично я все в основном записал прямо в сердце. Я отсканировал старый город внутрь себя — и это оказалось хранилище самое надежное и дорогое, тем более что я писатель, а не фотохудожник. И считал себя писателем уже со старших классов школы.

А современная Казань мне все больше нравится, и все в моем восприятии становится тоньше. Может быть, это связано и с возрастом, с течением времени, с ходом вещей. С тем, что максимально настроилась и отшлифована вся моя внутренняя оптика. Так или иначе, именно сейчас мне все кажется более тонким, более отчетливым, я прекрасно вижу и сквозь стены, и во времени в любую из сторон. В своем сегодня я воспринимаю мир гораздо лучше, чем когда-либо. За это я и люблю всегда свой сегодняшний день, обожаю его и никогда не пытался как-то останавливать время для себя как личности. А как писатель я делаю это постоянно. И останавливаю, и меняю, и пускаю в любую сторону, догоняю, возвращаю, исправляю, поворачиваю туда, где не хуже, а лучше… Потому что я это могу — как художник. А как личность — не могу. Но как личности мне это и не надо. Так что вообще нет проблем.

— Значит, типичная интеллигентская дискуссия «какая Казань была лучше» — не ваша тема?

— Ну… И моя тема тоже. Но сколько людей — столько и мнений. Сколько казанцев по происхождению и по судьбе — столько и Казаней, в сущности. И я могу только лишь за себя сказать. У меня есть абсолютно личная позиция. Я Казань после всех этих переделываний, перестраиваний не разлюбил, а полюбил еще сильнее. Хотя в нулевые годы мне казалось вообще концом света то, что с городом происходит. Но — и опять-таки это личное мое — с людьми, вынашивающими и особенно пропагандирующими всякие антиказанские теории, я не стану ни дружить, ни работать, мне они резко немилы. То есть оголтело ругать Казань в моем присутствии или на моих глазах — это значит моментально со мной поссориться. (Но я и помириться могу.)

— Прошли нулевые, и вы привыкли к тому, что происходит с городом?

— Это не привычка. Во мне запущено, включено удивительное свойство к обелению всего казанского. Хотя, естественно, я это и с улыбкой говорю… Матово-черное я уж не стану ослепительно-белым называть. (Если не захочу назвать, конечно.) Я Казань люблю, как любимую женщину, только больше. Только у любви такое свойство — она как ртуть: наступай, заталкивай под любой гнет — все равно выкатится и себя обнаружит. К Универсиаде уже все стало в Казани улучшаться. Мне здесь по-настоящему нравится. «Если бы у меня было несколько жизней — я бы все их в Казани хотел прожить», — с этой мысли начинается одна моя недописанная пока что книга. Но кроме Казани я люблю весь Божий Мир, и времени в Казани провожу, наверное, одну треть, а порой и меньше. Я живу свою жизнь не только здесь. Но казанец я везде и всегда.

«СВИЯЖСКУ ПОЛНЫЙ ТРЫНДЕЦ. СЕЙЧАС НАЗВАТЬ ЕГО СЕРДЦЕМ — ГРУБАЯ НАСМЕШКА»

— Про старый и новый Свияжск тоже любят спорить …

— А со Свияжском, наоборот, у меня беда теперь. Он мне даже стал неприятен, бедняжка… Связь моя с ним прервалась. Опять-таки — у меня как у личности. Как у художника — нет. Как художник я его продолжаю нежно любить и баюкать в сердце.

— А она была, эта связь?

— Еще какая!.. Очень сильная. И я его пока переделанным, затоптанным, превращенным в пазлоподобную туристическую и особенно арт-площадку отрицаю.

— Это была связь именно с территорией или скорее с какими-то людьми, ее населявшими?

— Связь с  пространством. Свияжск же когда-то тихо и верно стучал, как сердце всего нашего края или одно из сердец… У меня родители 27 лет назад взяли землю под дачу в местности Тихий Плес, это выше по Свияге. Там просто нарезали целину на холмах для сотрудников разных крупных предприятий Казани. Тогда еще туда ходил рейсовый теплоход: к Свияжску приставал, потом вверх по Свияге поднимался. Гаврилково, Тихий Плес, Каинки, Соболевское… Он ходил до Утяково, потом перестал. И в первой половине 1990-х это был на Свиягу единственный доступный нам путь. Мы часа четыре туда плюхали, потом в гору лезли часа полтора с тележками и саженцами, работали часа два, готовили на костре, воду из родника таскали на полив, а потом кубарем неслись с гребня холмов на возвращающийся из Утяково в Казань теплоходик. Мы видели, как он шел, и нервно ускорялись, другого-то не будет… С папой, мамой и младшей сестренкой, все навьюченные не по-человечески… А кто-то из соседей еще и котов, и собак тащил, помимо груза. Это был такой не лишенный нежности треш, чистейшая современная этнография, достойная книг и диссертаций. Потом мы стали с отцом ночевать в шалашах и палатке на этой целине. Потом... А теперь там все холмы покрыты очень бодрыми дачными массивами, которые выглядят, как будто они всегда там были, и всё там есть, и машины почти у каждого дома стоят, а теплоходика до Утяково нет в помине.

А реку Свиягу я прямо боготворю и считаю чуть ли не самой волшебной нашей рекой, самой фантастической, одной из самых своих родных рек, меня воспитавших…

«Различным артом культурные умные люди Свияжск окончательно добили, я считаю» «Различным артом культурные умные люди Свияжск окончательно добили, я считаю» Фото: «БИЗНЕС Online»

Когда я впервые с этого дико перегруженного дачного теплоходика, с которого торчали во все стороны саженцы, саженцы, черенки садовых инструментов, удочки и ружья, лет в 14 увидел Свияжск, когда мы впервые к нему подплыли…. Тут у меня нет слов, одни восклицательные знаки… Я туда приезжал потом регулярно — с сестренкой младшей, с друзьями, нам было лет по 14–15–16, мы с саперными лопатами что-то искали, копали, фотографировали, зарисовывали, мечтали и прочее, и прочее… Потом на наших глазах выселяли те учреждения печальные, больницу… Мы в Свияжске тут купались, здесь копали, тут валялись, там кувыркались… Позже я с маленькой дочкой туда приезжал с резиновой лодкой за плечами, лодку надувал, и мы целый день гребли на резиновом пузыре в Тихий Плес, через цапель, рыбьи круги, острова и приключения… Я прекрасно помню пустоту-красоту тогдашнего Свияжска, ветер, воду, небеса — это пространство все состояло из самых лучших для меня в жизни формул, и их было немного совсем, потому что лучшее — это немного, скромно и бесконечно при этом. И у меня в Свияжске останавливалось дыхание от восторга. Останавливалось от его переизбытка. На долю секунды. А потом я еще глубже дышал и рос. Тогда я приезжал именно в Свияжск.

А теперь я езжу в Свияжск только ради замечательной речной прогулки из Казани. И сам, и со своими близкими, и своих гостей с удовольствием сажаю в порту на свияжскую «Москву». Мы туда два с половиной часа идем, по сторонам смотрим, на острове ходим или сидим, я что-то рассказываю, о чем спросят, а потом обратно.

Людей там больше, чем в Казанском кремле. А в кремле, кстати, гораздо лучше. И Казань — крепче, ей ничего не страшно. Свияжск же куда более хрупок был, чем Казань. Не надо было с ним так. Автомобильная дорога — это его враг номер один, закат истории острова. Ну да поздно уж что-либо говорить. Туристический поток — это же поток денег, в республику в том числе. А различным артом культурные умные люди Свияжск окончательно добили, я считаю. Неужели нельзя было весь этот арт разводить в Казани или на берегу напротив, например в Руднике или во Введенке на горнолыжном курорте, а к Свияжску отнестись как к заповеднику, где даже костер развести нельзя и недопустимо хождение большими группами? Не пустят на горнолыжку? Ну и не надо — тогда в Казани, в Домах пионеров, а в Свияжск возили бы разок своих гостей на теплоходе посмотреть, разувшись или привязав к подошвам бересту, как народы Севера перед входом на свои святые поляны…

Площадка для упражнений в различных искусствах и псевдоискусствах — для Свияжска это вторая и окончательная смерть. Я тут прямо как Розанов скажу, который считал злом жатвенную машину, уничтожившую ручной труд двенадцати девушек, или как Фет, который просил кучера остановить против Московского университета, чтобы из окна кареты харкнуть на него, или как Лао-цзы, который сетовал, что лучше бы люди снова стали плести узелки и позабыли о письменности… Но я думаю, что славные люди, давние мои знакомые, которые все это в Свияжске разворачивают, так поступают прежде всего потому, что если не они устроят там лаборатории, фестивали, интересные музеи и праздники, то вместо них немедленно придут — и давно бы пришли — люди, которые разведут там просто кабаки. Уж лучше кабак интеллектуальный, согласен. Свято место пусто не бывает, увы, в наши дни. Да, наверное, и никогда не бывает. Иногда мне хочется, чтобы Свияжск просто снесли или срыли и затопили — так мне там не по себе… Повторяю — Казань все стерпит, а такие места, как Свияжск, — нет. Все, кто любит Свияжск, валите оттуда как можно скорей, особенно со своими проектами и со своим искусством (кроме литературы)! Вот что я бы сказал, если бы в этом был хоть какой-то смысл. Имя Свияжска сегодня треплют все кому не лень — и селфятся, и постят, и шарахаются там, как будто так и надо… А устроители-казанцы только раскочегаривают этот котел…

А вот про Великий Болгар я не скажу такого. Мне очень нравится, каким он именно стал. Я тоже с Болгаром давно связан. Мои самые первые работы, то есть за первую зарплату, были с археологами из ИЯЛИ, летом между моими 10-м и 11-м классами — я и в маршруты-разведки с ними ходил из устья Белой в Набережные Челны пешком, и в Болгаре мы стояли на выездной конференции и в Измерях на раскопах… Короче говоря, Болгар помню тоже таким, как Свияжск, — с ветрами и небесами, с козами и козлами посреди этих камней распрекрасных… И Болгар похорошел и ожил.

Возможно, мое приятие Болгара и неприятие Свияжска связано с тем, что я русский — и своя фальшивая рубашка сильнее мучает тело. Но! Болгар не арт-площадка — и в этом его везение и сила. И еще он не остров, а материк. Остров — вернее, островок — погасить легче. А Свияжску полный трындец. Сейчас назвать его сердцем — грубая насмешка. Ладно, остановлюсь…

«Сейчас больше яркой национальной молодежи, национальной интеллигенции, которые любят, умеют и делают что-то феерически прекрасное свое» «Сейчас больше яркой национальной молодежи, национальной интеллигенции, которые любят, умеют и делают что-то феерически прекрасное свое» Фото: Василий Иванов

«ФИННО-УГОРСКИЙ МИР БОЛЕЕ РАНИМЫЙ, НЕЗАЩИЩЕННЫЙ, ХРУПКИЙ»

— Разговор о состоянии традиционных, национальных культур в России не могу не начать с трагедии в столице Удмуртии. Как вы считаете, самосожжение ученого Альберта Разина, выбравшего такой ужасный способ, чтобы напомнить о проблемах удмуртской культуры и языка, характеризует реальное состояние дел в этой сфере?

— Случай, который произошел в Ижевске, мог произойти в любое время абсолютно, я так считаю. И при царях, и в СССР, и сегодня. Если бы у нас, допустим, эти трагедии происходили регулярно, тогда можно было бы говорить о тенденции. Какая-то все-таки здесь личная судьба человека помножилась на объективную реальность… Это чистый ужас и чистое memento mori. И никакого красноречия в этой трагедии, думаю, нет.

— И как у нас обстоят дела с национальными культурами и языками, особенно в свете последних изменений в системе среднего образования?

— В языковом национальном плане современная Россия выглядит лучше, чем было раньше. Но — до нормальной хорошести, до разумности, до очевидной, непоказной заботы государства о своем самом главном ресурсе, то есть о национальном многообразии, народах России и их языках, конечно, еще бесконечно далеко… Но! В позднем СССР, хотя я был тогда ребенком, школьником, и в самой-самой ранней постсоветской России, когда я был внимательным подростком, было гораздо хуже, чем сейчас, и все только заново восстанавливалось. То есть попросту всего было гораздо меньше. И самого главного — национального самосознания — не хватало прежде всего. И в давние советские годы было хуже, мне кажется, да и люди рассказывали.

В финно-угорских краях люди молились в рощах по-тихому, а милиция, дружинники и комсомольцы шли на дымок из мер-ото и лудов (это священные рощи марийцев и удмуртов), опрокидывали котлы, обещали людям проблемы и немедленно доставляли их… Тогда гораздо больше людей стеснялись своей национальности. Я это сам помню, видел и поражался… То есть, в 1980-е, например, в той же Удмуртии, в Ижевске, назвать публично удмурта удмуртом (в трамвае, в магазине, в библиотеке) было чуть ли не тяжким оскорблением… Я, конечно же, не про всех, но про многих. И я ничего не путаю — не вотяком, а удмуртом или удмурткой. Такие заподозренные в удмуртскости чистые удмурты покрывались красными пятнами и принимались ужасно ругаться и ретироваться. Здесь, конечно, причина больше в генетической их стеснительности и нежелании выносить заветное на всеобщее суетное обозрение… Вопросы национального были интимны, изранено-интимны, выстраданы. То есть подсознательно такая реакция рождалась так: «Да ты кто такой, чтобы мое самое сокровенное задевать, еще и публично?!» А сейчас я вижу многих чудесных удмуртов разных поколений — проводников своего языка и культуры, — которые гордятся удмуртскостью своей, а другие вокруг им завидуют, в том числе и я, за то, что они билингвы, а я — нет. И так повсюду.

Сейчас больше яркой национальной молодежи, национальной интеллигенции, которые любят, умеют и делают что-то феерически прекрасное свое. Национальное самосознание возросло. Но Россия большая и разная. Мы тут, на Средней Волге, вообще пусть не в раю, но в довольно-таки богатом регионе в языковом, культурном и административном смыслах. В богатейшем пространстве, сотканном из национальных республик. И на этой богатейшей Средней Волге золотое сечение, золотая середина, золотой гвоздь, алтын кадак — это Казань и Татарстан, поэтому все на нас смотрят.

О татарах особый разговор. Это все-таки второй по численности народ России, со своими красивыми именами, а не с русскими (греческими и латинскими), как у финно-угров тех же и у подавляющего большинства народов России; с ярким самосознанием, с исламом, который сильно помогает беречь и стеречь тот же язык и национальное самосознание, с такой столицей татар всего мира, как Казань…

А если дальше — в Сибирь, в тундру, на Дальний Восток, в российские области… Там беднее и горше всё зачастую. Есть народы, которые не имеют никаких республик и автономий. Те же татары, те же марийцы на территории областей российских, допустим, в Кировской области или в Нижегородской — им гораздо тяжелее живется, чем в Марий Эл и Татарстане. И так везде. Там, где есть республики, проблем меньше. Но проблем о-о-очень много.

Кто-то плачет — есть нечего; кто-то плачет — жемчуг мелок. Проблемы национального у татар, тем более в Татарстане — это проблемы мелкого жемчуга. И на всей нашей Средней Волге у всех наших народов в своих республиках то же самое — в сравнении со многими другими регионами России. В Нижнем Новгороде, который сильно большой город, одна разъединственная мечеть у канатной дороги. А в Казани их сколько? Марийцем в Марий Эл быть несравненно лучше, чем в соседней Кировской области, где у марийцев тоже их исторические земли.

«Русские и татары — это самый крепкий, по моим наблюдениям, союз» «Русские и татары — это самый крепкий, по моим наблюдениям, союз»

— Но кажется, что и в национальных республиках ситуация разная. Да, Татарстан здесь часто приводят как сугубо позитивный пример. А в Марий Эл разговаривают по-марийски?

— Разговаривают, но меньше. Ситуации, конечно, различаются. Финно-угорский мир более ранимый, незащищенный, хрупкий. Финно-угры — здешние аборигены, а стало быть, дольше всех исторически подвержены влиянию сильных и многочисленных соседей, то есть русификации, да и татаризации частично, хотя прежде всего русификации. И у них другие способы бытования в мире, что ли. Они начисто лишены какой-то экспрессивности, желания что-то всерьез доказывать… Это все не про финно-угров. В разговорниках и учебниках эрзянского и мокшанского языков всегда упомянуто в предисловиях, что в этих языках нет слова «война». И слов «прощаться, прощай» нет, и слова «хотеть»… Это уже не из обучающей литературы, а я сам знаю. Финно-угры России — в поэтическом смысле — больше похожи на деревья, на траву. И если по ним пилами и ножами…. Во всяком случае им будет очень трудно выскочить из земли и тоже взяться за ножи, которых у деревьев и травы нет… А семена их летят, конечно, и падают — падают в землю. И языки звенят-шелестят, и песни поются, от прозрачной бездонности которых у меня кружится голова и текут слезы…

Русские-то современные, такие как я, — это восточные славяне в доминанте, но в которых очень много древнего финно-угорского, больше, чем в ком-либо, кроме самих финно-угров! И у меня неистребимое с детства чувство, когда я открываю финно-угорские учебники и словари, что я не учу эти языки, а вспоминаю. А ведь мы даже из разных языковых семей, казалось бы, — славяне и финно-угры. Славяне — индоевропейцы. Финно-угры — уральцы. Татары, кстати, тоже из другой семьи — из алтайской. Но русские и татары — это самый крепкий, по моим наблюдениям, союз. На уровне взаимопонимания друг друга, на уровне человеческой семьи, на уровне любви человека и человека… В Казани и Татарстане уж точно.

— Вот эта подверженность влиянию извне — это особенность менталитета финно-угров?

— Да. И судьбы нации. Но одно с другим связано.

В 2019 году культурной столицей финно-угорского мира назначено славное марийское село Шоруньжа (Унчо) Моркинского района Республики Марий Эл. Шоруньжа в 100 километрах от Казани, за Большой Атней. Там целый год происходят интереснейшие события. Можно узнать программу, съездить и посмотреть, ведь год уже скоро закончится. На будущий год это будет, может, я не знаю, Саранск или райцентр Коса Коми-Пермяцкого округа, или какой-нибудь хутор на одном из островов Эстонии. Финно-угры себя осознают аборигенным населением, и голоса предков в них упакованы очень-очень много и мощно, они вообще самые памятливые по своей природе, но при этом в них больше, чем у кого-либо из нас, исторического пессимизма. Основания для него у них были и остаются. Их теснили, сгоняли с лучших удобных мест, насильно обращали в неродную пришлую веру, были времена…

Да и сейчас обрусению как естественному процессу трудно очень противостоять. Тут и экономическое подкрепление необходимо, а его нет. Я имею в виду достойные зарплаты у родителей, чтобы у них больше времени и сил было со своими детьми родной язык учить, а не работать где придется, лишь бы выжить и к ночи падать без сил, а дети так и продолжают говорить по-русски, как в школе, где они проводят основное время своих дней… Человек же несовершенен — и раньше, и сейчас, несовершенен всегда. И человеческое общество несовершенно. И государство. Если много забот и проблем разных житейских, социальных, сугубо российских в том числе — неудивительно, что язык часто ставится в отдельно взятых семьях куда-то на последнее место или на предпоследнее.

Если вы меня спросите про изучение государственных языков республик в школах, то я уже говорил в своем предыдущем казанском интервью два года назад и мнение не изменил: я сторонник того, чтобы изучение языка титульной нации было обязательным в национальных республиках. Татарский у меня был обязательным, и я испытываю только благодарность, радость и удовольствие от этого. Я за то, чтобы в этом вопросе государство скорее подтягивало своих граждан и внушало, что если республика национальная, значит, тебе вообще-то выпал счастливый лотерейный билет — радуйся и богатей. Другое дело, что нужно совершенствовать систему подачи материала и отчетности.  А еще — может быть, я не прав. Говорю за себя и за свое сердце, я ведь не политик, а мечтатель по большому счету.

«РУССКИЙ НАРОД — ИЗВЕСТНЫЙ ВЫДУМЩИК»

— Благодаря вашей книге «Небесные жены луговых мари» и одноименному фильму Алексея Федорченко некоторые думают, что марийская тема — едва ли не главная в творчестве Дениса Осокина.

— Несправедливо! Почитайте мои произведения, благо теперь они все почти собраны под одну обложку! Но не буду и отрицать, что марийская тема — одна из давних и любимейших моих тем.

— Но вы чувствуете себе защитником тех самых традиционных культур, о которых пишите, их проводником?

— Проводником — мне это слово ближе. Я тоже делаю это не сильно специально. Да, я это чувствую, вижу, у меня даже есть примеры. Вижу, что происходит в реальности, что книги мои воздействуют на мир и отдельных людей в нем. Например, когда я написал повесть «Овсянки», и она была опубликована, тем более когда через фильм стала известна широко… Вот пример. У нас есть мерянские общества в Москве и Костромской области, есть мерянские сайты, их делают люди, которые ощущают себя меря не по национальности, такого народа нет, а через чувствование своих предков, своей земли, то есть это скорее такое поэтическое мироощущение, вопросы личной навигации и веры. И это прекрасно. Я дружен с лидерами мерянского движения, это даже не движение, а, повторюсь, мироощущение, они иногда меня приглашают где-то выступать. Так вот, когда-то я с удовольствием узнал, что неомерянами даже был разработан экскурсионный маршрут на автобусе по главным точкам «Овсянок». И я ведь в самом деле очень важные вопросы поставил в этой повести и проговорил. Ставлю и проговариваю в своих работах.

То же самое и с марийцами бывает иногда, и чаще чем с кем-либо… И потом, луговой марийский — это единственный на сегодняшний день финно-угорский язык, на который переводились и на котором были опубликованы некоторые мои вещи. Это благодаря поэту и переводчику Зое Дудиной и, конечно же, тем марийским периодическим изданиям, на страницах которых тексты мои выходили. Еще на финском было — благодаря филологу Юкке Маллинену, но там совсем чуть-чуть, абзацы из «Овсянок». А Зоя Дудина переводила целиком «Новые ботинки», «Утиное горло», переводит теперь «Ночной караул»… В Марий Эл был недавно поставлен первый серьезный репертуарный спектакль по моему рассказу и пьесе — на марийскую и космическую одновременно тему.

«Вижу, что происходит в реальности, что книги мои воздействуют на мир и отдельных людей в нем» «Вижу, что происходит в реальности, что книги мои воздействуют на мир и отдельных людей в нем» Фото: Василий Иванов

— Так вы герой марийского народа или нет?

— Кто-то считает меня героем, кто-то считает меня врагом. Многим резко не нравится фильм «Небесные жены луговых мари». Но марийцы часто начинают дружить с отрицания… А потом отрицание сменяется таким теплом, какое не сыщешь больше нигде.

— Что вменяют в вину критики?

— Неправду, поклеп на нацию, что у них на самом деле не так, что мы все извратили. Что мы хотели себе нарубить всяких бонусов, то есть славы и денег по всему миру, а марийцев выставили эдакими индейцами, которые вызывают отвращение и нездоровый смех, которых разве что на расстоянии можно потыкать палкой… То есть обвиняют во всем том, что абсолютно не стояло ни близко ни далеко с нашими замыслами, потому что ничего, кроме любви самой-самой-пресамой, уважения и радости «до песен и слез», мы не испытывали и не испытываем. И наше горючее — это любовь и нежность, и чувство юмора, естественно. Мы много улыбаемся в этом фильме, в том числе над самими собой, над киношниками, над художниками… Вообще, получился очень улыбчивый фильм… Когда меня в моих частых поездках по разным городам (по университетам, областным и республиканским библиотекам, фестивалям, лабораториям) просят выбрать и показать только один полный метр из своей фильмографии — я, как правило, показываю «Небесных жен».

А финно-угорский мир просто более архаичен в восприятии и более раним-оголен, я уже об этом сказал. Многим хорошим людям здесь, да и вообще, свойственно считать, что правильно — это только так, как у тебя на огороде: один в один, до картофельного кустика — и никак иначе. А у соседа уже неправильно картофельные кусты из земли торчат. А что уж говорить о том, что в другой деревне иначе, в другом районе. А что уж говорить об авторах из других городов и краев вообще. Кстати, сами же финно-угры часто говорят (не все, но многие, кто поумнее-потоньше) — о том, что у них маловато взаимовыручки, консолидации, много взаимного отчуждения. В этом смысле у славян и тюрков этого огородничества, этой зашоренности, этих перегородок в восприятии, этой архаики меньше…

У славян и конкретно у русских — меньше всего. Может быть, поэтому мы и стали государствообразующей нацией и русский язык единственный государственный язык на всей территории России. Тут и плюсы свои, и минусы. Мы, русские, много чего утратили (хотя и не всё бесследно, и при сильном желании многое можем найти и вернуть), а с другой стороны, мы видим дальше собственного огорода как минимум. Я не говорю о всех и каждом в отдельности. Я говорю о тенденциях, о векторах. А вообще — у каждого народа есть чему поучиться, и только у него, и ни у кого больше, кроме него. Это непреложный закон социальной жизни. Жаль, что понимают его не все. Национальное многообразие — главное богатство не только России, но и всего мира. Жаль, что совсем немногие этим богатством пользуются так, как оно того заслуживает. И уж совсем ужас, что люди умудряются даже развязывать войны через эту чудесную пестроту мира, подаренную нам Богом.

Случалось, я приезжаю в марийскую деревню к давним друзьям, на праздник, на моление в священной роще и чувствую, что приехавшая сюда наравне со мной активная молодежь в национальных рубахах из Йошкар-Олы на меня косится… Потом кто-нибудь решается, когда я за пределы рощи выхожу куда-нибудь, здоровается, вроде нормально все, но начинает что-то говорить малопонятное-тревожное, дескать, будь осторожнее, не ровен час… И я чувствую, что люди недобры ко мне из-за фильма, да они и сами мне прямо об этом говорят, и я начинаю разговаривать, отвечать на их вопросы, рассказывать, что это о любви, о желании жить, что марийцами и марийками в фильме мы любуемся, и каждому герою сопереживаем-сочувствуем, и дальше разговор обычно заканчивается тем, что эти люди начинают улыбаться и говорят, что мне обязательно надо жениться на марийке и даже конкретно на их сестрах и племянницах, например, то есть происходит чуть ли не сватовство, пусть и полушутя… От напряжения не остается и следа.

— У меня есть вопрос о марийских женщинах. Родственница одна в юности остерегала: «Только не женись на марийке, они все ведьмы!» Позже удивился, что это, оказывается, довольно распространенное суеверие. Откуда берется и сохраняется подобное?

— Это со времен царя Гороха. Соседи на соседей кивают всегда, христиане — на язычников, мусульмане — на язычников, сами язычники — друг на друга. Допустим, вот Волга течет, на левом берегу марийцы, на правом чуваши — они друг о друге чего только не рассказывают. Чуваши говорят: «Там марийцы, туда вообще не суйтесь». Марийцы говорят: «Мы-то ладно; мы, конечно, мастера в колдовстве, но вот эти… Даже смотреть в их сторону не надо». А русские? Русские тем более живописуют их всех. Русский народ — известный выдумщик же.

Народная магия и вера в нее есть абсолютно везде. Это порождение человеческой психики на уровне человеческого вида. А еще — и вот это очень серьезно — часто магическая помощь оказывается действенной, когда она приходит извне, то есть не из твоей собственной культуры. Проще говоря, если твои боги перестали тебя слушать и помогать — ты отправляешься к богам соседей, и там помощь случается. Твои психологические лекарства тебя перестали лечить, ты к ним привык. И это абсолютно в порядке вещей, что лечиться, искать пропажу, ворожить и тайно упрашивать мир измениться сообразно твоим желаниям ездят к соседям. К мусульманам, кстати, тоже ездят — и именно чаще всего язычники. И к православным ездят. Было бы доверие к человеку и к его способностям, силе. А как дополнительный результат работы этого механизма — слухи, которым много столетий, что марийцы самые сильные колдуны, что чуваши самые сильные колдуны, что православные священники самые сильные колдуны и татарские муллы и старенькие бабушки-татарки — тоже.

И вот еще закон. Чем богаче, архаичнее, самобытнее культура, чем больше в ней сохранилось живой этнографии, именно живой — тем больше здесь вариантов национального, и не только по районам, а и по кустам деревень. То есть в таких культурах общенационального — маленькая прослойка, а вот все остальное национальное — это такая пестрота и многообразие, что и сами носители не слишком разбираются… И взаимопонимания внутри нации тоже меньше поэтому. А чужаки часто просто объявляются ничегонеумеющими и вредными. Но правда в том, что художник везде и всегда художник — у него способ познания мира такой, поэтический. Он самый свободный человек на свете. И если он чуток, если он настоящий, а не фальшивый — от его деятельности на любой земле и в любой культуре только умножение, польза, и никогда не бывает вред.

— Но вас это разнообразие живой этнографии привлекает?

— Оно меня дико привлекает. Оно меня возбуждает. И вот тут как раз прежде всего как личность! Но я никогда в жизни, как писатель, не занимался прямым переносом материала из фольклора и традиционных культур в свою литературу — это было бы неинтересно, скучно, потому что художник должен не делать коллажи, а создавать миры, искать, находить, придумывать, фантазировать, честно и изо всех сил стирать, как ластиком, границу мира внутреннего своего и внешнего мира и, перемешивая, рождать, зачинать, вынашивать и рождать, это я говорю буквально, не в переносном смысле! Поэтому мне калькировать и заимствовать ни капельки нет нужды, я даже цитировать завораживающие меня элементы ритуала и фольклора не люблю. Я, конечно, могу процитировать, например, в кино — если надо по касательной показать обряд. Но авторское послание — ради чего мы все это делаем — обязано быть только наше, глубоко и только наше. Иначе мы, поэты, будем просто не нужны. Самим себе — прежде всего.

Другое дело — я часто соотношу с данными традиционной культуры свои художественные находки и выводы, как дополнительное подтверждение, что я на правильном пути. Традиционная культура для меня — это зачастую камертон или проверочное слово, уже после того как сложная поэтическая задача мной решена. Вот так может быть. Но не обязательно вовсе. В работе художника никаких ограничений, проверочных слов, камертонов нет. То есть они не обязательны. Или могут быть утром, а в сумерках уже не подходят.

«Я СВОИМИ ГЛАЗАМИ ВИДЕЛ БУДКИ ПОСРЕДИ ДЕРЕВЕНЬ С НАДПИСЬЮ «ЙУД ОРОЛ»

— Но марийская история вас не отпускает. Вот и театральный дебют недавно состоялся в Марийском кукольном театре, где поставили вашу пьесу «Йуд орол» («Ночной караул»).

— Видимо, в том есть некий высший резон, мне неизвестный. Это воля Богов, судьбы. И я ничего не имею против, только радуюсь. Я ведь и начинал с Марий Эл свою полудетскую полевую этнографию — это ближайшая к Казани республика, и я всегда об этом знал. Я знал с детства о том, что можно сесть на электричку, доехать до Йошкар-Олы. Меня эта география, эти имена гипнотизировали еще в детском возрасте, и не только они, а разные. Вообще география мне представлялась в виде паролей: будто ты нажимаешь кнопку, произносишь пароль — и двери открываются перед тобой, и потолок исчезает, и стены… И сейчас у меня точно такое же восприятие, только гораздо более отточенное, совершенное. Я могу произнести про себя или вслух имя города или реки — и я там уже оказываюсь, даже не обязательно ехать туда потом физически. Оказываюсь, вижу, иду по этой земле и могу о ней написать… Ну так вот — я еще ребенком знал, что у нас тут совсем неподалеку начинается такая лесная-ягодная-грибная чарующая республика, и в нее стремился… Что не отменяло моей любви к Казани и Татарстану, выше я рассказывал про Свияжск и Свиягу, например…

И наша Средняя Волга ведь проницаемая, мешаная-перемешанная, пестрота и красота: из Марий Эл кто-то привозил одно, из Удмуртии — другое, из Мордовии третье, из Чувашии четвертое… Привозил или рассказывал, а я запоминал… Папа у меня родом из Пермской области, из Чайковского, к бабушке и дедушке мы всегда ездили через Удмуртию. Мама из Чистополя — самобытнейшего города в наших краях — там очень яркие чистопольцы-русские, очень яркие чистопольцы-татары, и похожие, и совсем не похожие на казанцев; к маминым родителям мы ездили на «Метеоре» или по дороге с долгой очередью на паром в Сорочьих Горах… Я все слышал и все запоминал, ну и додумывал-придумывал тоже активно…

А в Марий Эл я впервые поехал за книгами, когда мне было лет 15–16. Тогда ходила электричка Казань — Йошкар-Ола, которая шла часа четыре. Родителям даже не говорил, чтобы не волновались и не отговаривали меня.

— Там продавали книги, которых не было в Казани?

— Конечно! Именно книги по марийцам и на марийских языках. Где же им быть еще, кроме как в столице Марийской Республики? И мне казалось уже тогда — чтобы понять, что такое береза или рябина, надо ехать в Марий Эл, что за этим знанием надо к марийцам или что без них тут точно не обойтись… Ну и так далее. Это все было абсолютно из глубины души. Рационального, специально сформулированного тут ничего не было, была одна лишь тяга, так мне указывали мои внутренние приборы, мои маяки, а я с детства привык доверять им. Книги — рассказы и стихи — у меня есть о самых разных народах. А первый мой самый фильм, и, кстати, он у меня неизменно остается самым любимым, был о коми, и сняли мы его в Республике Коми на реке Вашке в 2002 году. Я говорю о картине «Одя» режиссера Эдгара Бартенева (Санкт-Петербургская студия документальных фильмов). Фильм идет 26 минут, то есть это не полный метр, поэтому он остается известным прежде всего внутри профессионального киносообщества. Но призов он собрал по всему миру тоже десятки. И это единственный фильм в моей фильмографии, официально участвовавший с Каннском фестивале в 2004 году в программе «Двухнедельник режиссеров».

«Небесные жены луговых мари» — это событие не только марийского, но и финно-угорского мира, а также уровня МХК. Кто-то не воспринимает мои работы, и это естественно и понятно, а кто-то из представителей других финно-угорских народов прямо-таки сердито мне говорит: «А почему же не к нам? Давайте к нам, у нас ведь все есть тоже, не только у марийцев!..»

«У меня всегда есть свое главное дело — это художественная литература — и мне тут никто не нужен в соавторы, я здесь работаю абсолютно один» «У меня всегда есть свое главное дело — это художественная литература — и мне тут никто не нужен в соавторы, я здесь работаю абсолютно один» Фото: Василий Иванов

— И как вам кукольный спектакль по вашей пьесе?

— Замечательный!

С Алексеем Ямаевым — худруком и режиссером-постановщиком Республиканского театра кукол в Йошкар-Оле — мы моментально сдружились еще с «Небесных жен». Алексей очень много нам помогал в работе над фильмом, и его семья тоже, он был в составе съемочной группы ассистентом режиссера по работе с актерами, то есть учил актеров-немарийцев правильно произносить реплики на марийском языке, плюс снялся сам в одной из новелл, той, что с Яной Трояновой. Спектакль — это его идея. Он рассказывал мне, что детство его прошло в марийской деревне в Параньгинском районе. Там они ходили на ночной караул — это такая деревенская пожарная охрана, дежурство по ночам от дома к дому, древнее общественное МЧС. «Ночной караул» или «ночной дозор» можно перевести — и это без шуток.

И мне Леша рассказывал, что ходили группами, в основном дети, подростки, несколько взрослых, а ответственным в каждую ночь всякий раз был конкретный деревенский дом и старшие люди в нем. Как солнце садится, сразу выходишь — и до того, как оно снова встанет, ходишь по деревне: там постоишь, тут посидишь, иногда разведешь костер. Молодежь рассказывала во время этих хождений друг другу всякие улетные истории, мальчики и девочки если были влюблены, то была у них редкая возможность ночью официально побродить в составе ночной стражи этой, но все было в рамках крепкого деревенского кодекса, все были ответственными и важными. И эта традиция до сих пор сохранилась в марийских деревнях кое-где. Я своими глазами видел и вижу в наши дни деревянные будки посреди деревень с надписью «Йуд орол» — чтобы караульщики прятались в них от дождя и снега. Леша мне говорил, что хотел бы когда-нибудь сделать об этом спектакль, что это его мечта. И сразу же этой мечтой меня заразил. Если бы я знал о йуд ороле в то время, когда работал над книгой «Небесные жены луговых мари» и позднее над сценарием, я бы обязательно придумал с этим связанную новеллу.

Прошел год, второй, третий, мы на эту тему говорили время от времени, а потом к нам приблизился грядущий парад столетий национальных автономий, в том числе марийской. И мы стали ускоряться. Алексей и его театр подали на грант, я подписался на проект как сценарист, получили финансирование и начали работать. Я прежде всего написал рассказ «Йуд орол» на 7 страниц, очень поэтический и молитвенный. Его можно подбрасывать в воздух, как бумажный самолетик, но трудновато воплощать на сцене или в кино, потому что это чистая литература. Потом уже этот рассказ превращался в пьесу в процессе кропотливой и сложной переписки с режиссером, сам приезжал на репетиции, познакомился с нашими прекрасными артистами… Был на прогонах и первых показах: складывалось ощущение, что спектакль — будто только что родившийся жеребенок, он мокрый, от него пар идет, шаг нетвердый, а все вокруг стоят и смотрят на него, затаив дыхание. Но с каждым новым показом этот жеребенок все крепче становится на ноги и увереннее бежит. Я думаю, что сейчас все гораздо лучше и более отточенно. Но лично мне ничего не будет милее тех самых первых прогонов и показов — стадии именно «жеребенка».

А, еще забыл сказать! В процессе работы над пьесой у нас было несколько чудесных вдохновенных выездных худсоветов — в деревню Колокудо Советского района Марий Эл, где у нашего художника-постановщика Сергея Таныгина дом. Ездили туда Сергей, я, Алексей и композитор Григорий Архипов, еще один раз с нами был предполагавшийся на главную роль артист. И эти наши выездные разговоры были несусветно важны!.. Даже оторопь берет меня до сих пор — до того это было здорово и важно. Именно так и нужно работать в творческой команде. Опыт оказался настолько хорошим, что мне очень хочется его повторить, повторять.

— Вы не загорелись идеей сдружиться с репертуарными театрами?

— Никогда не был против этого — в работе я обычно нуждаюсь и интересу к себе, приглашениям к сотрудничеству только рад. А интересная работа, как вот «Йуд орол», — это еще и редкое удовольствие. Конечно, зависит все от людей, которые это делают. У нас в Йошкар-Оле собралась команда, как на борту судна — все на своих местах, и нельзя друг без друга, и больше тоже не нужен никто: режиссер, я, композитор, художник-постановщик; в городе еще художник по костюмам и хореограф, артисты. Мы сидели, работали — будто трением огонь добывали. А иначе зачем вообще все это надо, если художникам действовать не именно так?

У меня всегда есть свое главное дело — это художественная литература — и мне тут никто не нужен в соавторы, я здесь работаю абсолютно один. Это лучшее, что я умею, и это точно лучше меня никто не сделает (не напишет за меня моих книг), а писать по моим книгам вполне себе могут другие люди, которые хорошо чувствуют мою литературу. Я могу отдать каким-нибудь адекватным людям права на экранизацию, если кто-то попросит, на театральные постановки, мне не обязательно писать сценарии самому. Я это делаю, потому что это космическая и фатальная-поэтическая ответственность и работа в смысле работы, добывания средств к существованию. Преподавать сценарное мастерство в киношколах и литературное в литературных — это тоже все не сильно обязательно. Если есть у людей интерес ко мне, то может быть и взаимная польза. И я постараюсь изо всех своих сил пригодиться людям, меня пригласившим. Я со своего живого пути писателя и сценариста искренне поделюсь какими-то наиважнейшими для себя вещами, если меня спросят. Не спрашивают — тоже хорошо, потому что мне есть чем заняться, и более чем. С другой стороны, то, чем я занимаюсь, — чистая литература, поэзия — не приносит средств к существованию вообще. Поэтому я постоянно ищу работу и сватаю сам себя порой. Мне это не нравится, но приходится.

«КИНО — ОНО БЛИЖЕ К ЦИРКУ»

— Литература совсем не приносит средств к существованию?

— Моя литература — нет. Рассказ «Йуд орол», который мне сердечный и самый мой, если опубликовать в хорошем литературном журнале — я получу тысячу рублей или меньше. А ведь в нем сгенерировано все — все идеи, все самое главное. И, имея этот рассказ, не так уж и трудно его идеи развернуть в сценарии спектаклей и фильмов, например. А вот если я становлюсь автором пьесы в серьезном театре по этому рассказу — я получаю гонорар вполне себе заметный, на который я и мои близкие могли бы пару-тройку месяцев жить или куда-нибудь съездить. А уж если автором сценария по этому рассказу для кино — то еще больше, кино богаче театра. Правда, все равно у меня все на долги уходит. И себе с гонораров я успеваю лишь истершийся гайтан поменять на нательном кресте (метафора) — и то не всегда успеваю.

Моя литература — это чистая поэзия. Как у Хлебникова, который ходил в чем придется и жил то там, то здесь у друзей, а рукописи таскал в мешке и раздаривал-рассыпал-забывал по разным домам. Как у Мацуо Басё, которому друзья-ученики построили хижину… Чистая поэзия — это такое чистое дервишество. А средства к существованию приносит сотрудничество с кино, с театром, преподавание, выступления… Этот факт, конечно, ни капельки не радует меня — я был бы счастлив, если бы литература позволяла мне жить. Но! Неизменно радует меня здесь любовь людей к моей поэзии, и я благодарен им за то бесконечно — ведь именно моя поэзия всегда лежит у меня в основе всего: и кино, и театра, и преподавания, и консультаций, и выступлений.

И я ведь отлично понимаю, что нет ничего удивительного в том, что монетизируется далеко не всё. Далеко не всякая человеческая деятельность. Поэзия, превращение ее в редкие слова — это в физическом смысле не монетизируется, потому что не приносит немедленной пользы обществу, как электричество, как нефть, как строительный материал, например… Во всяком случае не при жизни автора или не при лучшей ее половине… То есть это не моя личная проблема —  так мир устроен.

Приведу пример для наглядности. А если вот представить себе такого человека: он с утра до вечера сидит на мостке, уходящем в реку с быстрым течением, с прутиком в руке и этим прутиком прямо по воде чертит слова любви к этому миру, самые главные свои мысли, слова-поцелуи, слова-молитвы, складывает песни и записывает их прямо на реке, в которой отражается небо… Сложная ли это человеческая деятельность? Возможно, самая сложная. Красив ли этот человек? Он прекрасен, прекраснее нет. Поэт — он еще более, чем поэт, который водит по бумаге ручкой. Монетизируется ли эта его работа-счастье-судьба-служение? Ответ очевиден. Как и ответ на вопрос «почему?». Но такому человеку можно помочь — предложить ему посильную оплачиваемую работу, с которой никто не справится лучше, чем он. Чтобы он и не убивался, и силы на стихи по воде и по бумаге у него оставались. Художникам выжить можно только помочь. И я не имею в виду взять на иждивение, отнюдь.

«Моя литература — это чистая поэзия. Как у Хлебникова, который ходил в чем придется и жил то там, то здесь у друзей, а рукописи таскал в мешке и раздаривал-рассыпал-забывал по разным домам» «Моя литература — это чистая поэзия. Как у Хлебникова, который ходил в чем придется и жил то там, то здесь у друзей, а рукописи таскал в мешке и раздаривал-рассыпал-забывал по разным домам» Фото: Василий Иванов

— А нет желания повернуть к мейнстриму в качестве литератора или сценариста? Попробовать писать детективы или, например, работать над сериалами?

— Мейнстрим перегружен и без меня. Нет, я лучше рыбу буду ловить и грибы собирать, я серьезно. Природа у нас богатая, и подножный корм никто не отменял. На пару морозильных камер больших и хороших надо накопить только. Жить нельзя без еды и тепла. А это не так дорого. А ездить — можно не ездить. Жить в большом городе, где есть постоянные транспортные расходы, тоже необязательно. Собственно, я и переместился в последний год в одно замечательное место и живу-работаю там, кроме Казани, где до всего, что мне нужно, я дохожу пешком и могу прожить один на тысячу рублей в неделю. Сериалы писать готов, но я думаю, что там такой перегруз с идеями, что продюсеры захлебываются. И там хватает своих — на уровне человеческого фактора. Если бы позвали — я бы постарался не отказаться. А детективы я не умею писать и издательства ими тоже завалены. Ну и если я перестану быть самим собой — вот тогда я не выживу точно.

— Но вы согласитесь, что именно кино вас сделало широко известным?

— Не соглашусь. Но если подчеркнуть именно ваше слово «широко» — соглашусь. Именно в 2010 году, после выхода «Овсянок», и второй волной в 2012–2013-м, после выхода «Небесных жен», читателей у меня прибавилось в геометрической прогрессии. Я не отрицаю, что кино сослужило моей литературе хорошую службу, благодаря кино меня стали читать во многие разы больше людей. Но все мое главное было написано до больших фильмов. И я никогда не стучался в кино. Думать о нем не думал…

В литературе я получил премию «Дебют» еще в 2001 году, «Овсянки» были написаны в 2006-м, а сняты в 2008-м, премьера в 2010-м (и такая история — это очень быстро). «Небесные жены луговых мари» были написаны в 2004-м, сняты в 2011–2012-м. «Ангелов революции» Федорченко снял в 2013 году, кажется, а книги мои, которые легли в основу сценария, — «Ангелы и революция», «Наркоматы», «Барышни тополя», «Танго пеларгония», «Сборник пролетарской поэзии» и другие — я писал в конце 1990-х и в самом начале нулевых… Сразу после премии «Дебют» я стал регулярно печататься в хороших журналах, на хороших литературных сайтах. В 2003 году вышла моя первая замечательная книга в «Новом литературном обозрении» — авторитетнейшем гуманитарном издательстве в нашей стране. Книги мои выходили в «НЛО», в «Азбуке-Аттикус / КоЛибри», в «Эксмо» и в АСТ. Завидная судьба для писателя вообще-то издаваться в таких издательствах, которые к тому же всегда находили меня сами…

Но да — так устроен нынешний социум (да и раньше тоже), что литература, особенно когда она чистая поэзия, остается дервишествующей, и автору ничего не требуется, кроме палочек для туши, камешков этой самой туши и бумаги (как в Древнем Китае), гусиного пера и бумаги (как в Средневековой Европе и России), старого ноутбука и розетки, чтобы его включить, крестясь каждый раз, чтобы он включился (как теперь); а можно и на бумаге писать при дневном свете, при свечах или при керосине, если электричество за неуплату отключат. Если литература жизнеспособная и несет свет, если автор говорит на своем неповторимом языке и не жалеет для мира своего сердца на своем пути — такую литературу будут читать и любить, она непобедима.

У людей до сих пор, даже если они не любят читать книг и не держат их дома вовсе, генетическое трепетное почтительное отношение к слову, к искусству слова. А к кино, даже если люди все время сидят в кинотеатрах или смотрят фильмы в сети, такого генетического отношения нет. Литература была и остается всегда чем-то близким к служению в церкви или в мечети, или в священной роще. А кино — оно ближе к цирку. Две свиньи спляшут польку, клоун Петька ударит клоуна Кольку — как у Хармса в стихотворении «Цирк Принтинпрам». Вот — этот Цирк Принтинпрам и есть кино генетически и по большому счету. И Бергман, и Тарковский, и Апичатпонг Вирасетакул  — тоже. И пусть я утрирую сейчас. В церковь вы входите бесплатно, разве что купите свечку за 10 рублей, а билет в цирк на хорошее место стоит полторы-две тысячи. Но я не отрицаю киноязыка как сильнейшего и неповторимейшего языка искусства. Мне о нем многое известно — и я ему даже учу других людей. Ну и то, что свиньи пляшут польку, — это же круто. И, может быть, нежно и лирично, трагично, патетично и выворачивать души наизнанку, растягивать их, высветлять. Может!

Так чы овак, так или иначе, чаще всего кино браконьерствует в чистых, священных, беззащитных, безденежных водах литературы. То есть забирает хищнически и фрагментарно, по самым верхам. То есть у прекрасных мудрых больших осетров забирает икру, а туши оставляет гнить в воде, у слонов отрезает бивни и уезжает прочь с этого места, где остается лежать неподвижная слоновья гора. Ну и какие там еще бывают примеры с браконьерами? Где-то ради печени, где-то ради каких-нибудь желез. Чаще всего — именно так. Но реже бывает не так. В конце концов, кино может не пользоваться художественной литературой, а создавать оригинальные сценарии, как это и делают некоторые режиссеры, например. Честное слово — я кино и очень люблю, и очень не люблю. Но поскольку любовь лучше нелюбви, то я выбираю любить. И у меня есть даже замыслы, которые я как художник мечтал бы воплотить только в киноязыке. Превращать эти замыслы в книги я не буду. А в сценарии — превращу. Даже если они не реализуются. Ну тогда опубликую когда-нибудь. Или уже после меня их кто-нибудь опубликует авось.

— Но ведь на фильмах Федорченко — что режиссер, что продюсеры — тоже особенно не зарабатывают. Получается, что и здесь своего рода служение искусству.

— Да, я не спорю, я лишь расставляю фигуры и стрелочки в пространстве — и сам же могу их в любой момент перемешать. Любое подлинное художественное высказывание — стихотворение, фильм, здание, картина, песня — это всегда послание: человечеству и себе, мертвым и живым, и робкий разговор с Теми, кто тебя создал. И вообще, я как поэт да и как личность всегда могу сказать по-другому или попросту отказаться от своих слов. Имею полное право. Одно из фундаментальных человеческих прав — это право передумать. Я признаю его не только за собой, но и за всеми, даже если мне от этого порой бывает сильно невесело или даже по-настоящему худо. Но в этом сегодняшнем разговоре говорю именно так, и от слов своих не отказываюсь.

Современные люди так устроены, что немедленно реагируют на хороший фильм как на событие национальной и мировой культуры, точно так же и с хорошей книгой — только гораздо медленнее. Ну и книга книге рознь тоже. У хорошего романа пробивная способность гораздо выше, чем у цикла лирических стихотворений. Даже не пробивная способность, а мощнее его энергоносители, чтобы вывести этот новый спутник (авторское послание) на орбиту планеты Земля. А стихи-то те, может быть, еще ценнее… Вот и у кино такие энергетические мощности гораздо выше, чем у литературы, — по законам физики и современного социума. А когда-то так не было. Совсем-совсем недавно кино просто не существовало в природе.

«Чистая литература — это, наверное, то, что можно заменить понятием «Поэзия» с большой буквы» «Чистая литература — это, наверное, то, что можно заменить понятием «Поэзия» с большой буквы» Фото: Василий Иванов

«ДЕЛАНИЕ ЧЕГО-ЛИБО НЕ РАДИ ВЕРЫ С ГОРЧИЧНОЕ ЗЕРНО — ЭТО ПРОСТО НЕРЕАЛЬНО»

— Хотелось бы вернуться чуть назад — вы сказали «чистая литература», «чистая поэзия». Можете описать ее границы?

— Это всё мои рабочие термины. Чистая литература — это, наверное, то, что можно заменить понятием «Поэзия» с большой буквы. То есть поэзия, художественная правда — и ничего кроме. То есть Поэзия — это наивысший уровень поиска художественного открытия, поиска и обретения того, что по твоему органическому убеждению обязательно делает мир лучше: воздух и воду  — чище, а Земля не сойдет со своей орбиты благодаря тому, что ты нашел и найденным поделился, подарил всем. Это прямо-таки сопряжено с вопросами веры. Все художники это чувствуют.

На одной из своих недавних лекций в Москве в очень дружественной мне литературной школе «Хороший текст» во время сессии, посвященной взаимоотношениям человека и Бога, я пытался сформулировать как раз то, о чем вы меня сейчас спросили. И я вспоминал слова Иисуса Христа. Очень важные для меня. Вот эти: если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете этой горе «перейди отсюда туда», и она перейдет; и ничего не будет невозможного для вас.

У меня при мысли об этих словах неизменно глаза наполняются слезами. Потому что я сам своими путями личными-художественными к этому же и пришел. Именно так я работаю и живу. Когда пишу свою литературу, я чаще всего ничего не имею, кроме веры с горчичное зерно, — и горы тоже двигаются. И так работает и живет каждый поэт по призванию. В этом заключено самое большое человеческое чувство свободы и счастья. Это чувство достижимо не через какие-то общественные удовольствия, не через семейную личную жизнь, а именно через путь художника, через авторство, через служение тем отблескам-отсветам, которые в тебя закинули, поддерживание любыми способами этого горения-света и щедрое раздаривание его. Ты заблуждаешься и все это фигня? Ну пускай, заблуждаться — это тоже фундаментальное право человека. Но поэты не заблуждаются на этот счет. Они всегда чувствуют что фальшиво, что подлинно, без чего можно обойтись, а без чего нет. Да и про человека вообще так можно сказать. Люди от природы органически чувствуют фальшь. Правда, многие очень рано этому разучиваются.

Поэтому делание чего-либо не ради веры с горчичное зерно, а ради того, чтобы, ну допустим, были выше тиражи или что-то еще у тебя было, — это просто нереально. Нереально на пути художника. Но как личность ты можешь и должен делать самое разное. И делаешь! Я лично максимум процентов 10 сил и времени своей жизни трачу на литературу, если не 5. Хотя это очень мало, это меня огорчает, и надо бы хотя бы процентов 30. Спиноза, мой любимый европейский философ, всю жизнь шлифовал линзы — освоил такой труд. И с этого жил. Хочу и я вот так же. Но так и не нашел до сих пор своего аналога шлифования линз. Зато придумал и научился выживать почти без денег, а именно — вернувшись к водным промыслам, собирательству и земледелию. Жертвуя при этом уважением определенной и довольно большой части социума. Ну и оставаясь один. От семейной жизни тоже приходится отказываться. И тогда уважения в социуме к тебе становится еще меньше.

Очень многие настоящие поэты откровенно нищенствовали, не имели своего угла и вообще мало жили — хотя это и необязательно, лучше бы они жили как можно дольше, лет 300… Например, татарский национальный поэт Габдулла Тукай, брат мой. Хорошо, что у него теперь в Казани на улице его имени есть двухэтажный особняк, превращенный в его литературный музей. Я думаю, что он там теперь все время находится, вообще на улицу не выходит, живет одновременно во всех его теплых комнатах, греется, радуется, глядит через занавески на столицу татар всего мира и вообще забыл, как не имел в этом городе ничегошеньки и умирал в неполные 27 лет в Клячкинской больнице, через дорогу от Купеческого собрания.

Если бы у Тукая что-то было при жизни, если бы он так не боролся за свое выживание — он бы прожил дольше и написал больше. Может быть, самые лучшие свои книги он написал бы лет в 40 или в 60…

«Огородные пугала с ноября по март» – это самая содержательная моя книга. В ней — процентов 85 того, что я вообще написал и готов опубликовать на сегодня» «Огородные пугала с ноября по март» — это самая содержательная моя книга. В ней процентов 85 того, что я вообще написал и готов опубликовать на сегодня» Фото: Василий Иванов

«ДЕЛАЙ ИНСТРУКЦИЮ СБОРКИ СТЕЛЛАЖА ИЛИ КРОВАТИ, НО ДЕЛАЙ ЕЕ КАК ПОЭТ»

— Поздравляю вас с выходом книги «Огородные пугала с ноября по март». Правда ли, что там собрано большинство из того, что вы написали?

— Спасибо! Да, это самая содержательная моя книга. В ней процентов 85 того, что я вообще написал и готов опубликовать на сегодня. Я же очень коротко пишу, трачу слов очень немного. Мое письмо — это скорее уровень псалмов, молитв и речевых формул. Мне нравится литература, похожая на какой-нибудь заговор, чтобы остановить ветер или вызвать дождь, состоящий, например, из семи или из пяти слов.

— Вы сами как определяете свою литературу? Я нашел такое — «мистическая микропроза».

— Ну оно не совсем живое, конечно… В принципе, моя новая книга — это такой, знаете, замаскированный под прозу и поэзию молитвенник. Тоже я немного перетягиваю сейчас умышленно с таким определением. Ну пускай. При этом я в свою веру никого не обращаю. Это и молитвенник и одновременно веселый и хрупкий, необязательный совершенно, бумажный флот. Там кораблики, пароходики, самолетики, лягушки всякие бумажные, как в оригами, на которые можно сесть и в любую сторону света и времени вместе со мной или без меня лететь, ехать, плыть — и достигать того, чего никогда в жизни мы не достигнем на обычных железных самолетах, поездах и теплоходах. Там правда искусства, которую я сам ищу, находил, в которую я верю. Там в том числе то, чего мне остро не хватает в физической реальности — и в реальности художественной я это могу достроить, найти.

Кстати говоря, последняя самая моя книга, последний рассказ в «Огородных пугалах», тот самый «Ночной дозор», — очень важен для меня. Там бумажный самолетик в конце появляется. Герой скручивает его из обоев в старом заброшенном доме, который когда-то принадлежал его семье. Скручивает бумажный самолетик, бросает по осенней дороге. Он попадает куда-то в лужи, в грязь. Он его поднимает. И пускает снова, стараясь впереди себя, и так идет за ним. Идет из заброшенной деревни к трассе, чтобы вернуться в город. То есть он ничего особо не нашел, не приобрел за ночь, которую провел в этой деревне… В общем, лучше не стало, скорее только печальнее. Но герой-автор говорит, что ничего другого ему тогда не было нужно и не хотелось ничего, кроме вот этой осенней дороги между одной деревней, другой и потом трассой, бумажного самолетика из обоев и его самого. И это важнейшая для меня мысль. На бумажных самолетиках и корабликах мы вообще куда угодно можем попасть — к родителям, которых нет; к надеждам, которые не сбылись или сбылись, но совсем по-другому; найти пропажи, в том числе и людей…. И все мы обретем, и все выстроится. Работа художника для меня вот в этом. Я абсолютно уверен сейчас в своих словах и говорю от всего сердца, со всего своего опыта, из своего самого сегодняшнего дня: художественная реальность не слабее реальности физической, а во многом сильнее ее! И только художественная правда, иначе Поэзия (очень близкая к вопросам Веры), способна преодолеть и загладить любые беспощадности и неумолимости мира физического, к которому все мы принадлежим как люди, как физические тела.

— Вы говорите «моя вера». Это тоже рабочий термин?

— Моя вера — и рабочий термин, и нерабочий термин, и не термин, а просто моя вера. Все вместе. Художественное письмо — это вынашивание и рождение, не иначе. А вера — это зачатие.

Но я точно так же и в кино работаю, если это важные, сердечные проекты, как обычно и бывало. Мне же очень везло с режиссерами. Они мою литературу любили и понимали. А еще я никогда не пишу сценарии впрок. Хотя один сценарий впрок я сделал три года назад, мне было необходимо, мне так хотелось, чтобы он был. Не по моему произведению, а по одному очень любимому мной произведению из фольклора одного из народов Азии. Я лет двадцать хотел этот сценарий написать — и написал. Два, три, четыре максимум сценария впрок написать мне хочется, у меня есть такое количество чистых кинозамыслов.

Вообще, сценарий — это не произведение искусства. Произведением искусства должно быть кино (если оно ради искусства затеяно, а не ради чего-то другого). И сценарий — это обладающая максимальной художественностью инструкция к сборке, как у стеллажа из IKEA. Хороший сценарий близок именно к такому раскладу. Сценарий — это не литература. «Литературность», «литературщина» — это в кино негативные рабочие термины. Кино — это категорически не искусство слова, а искусство сложносоставной пластики плюс миры цвета, света и звуков. Из сценария режиссер должен увидеть будущий фильм, понять, что он у него теперь есть, — и обрадоваться этому очень, настолько, чтобы ему захотелось сценариста обнять, а сценаристу — режиссера обнять в ответ. И пусть режиссер со своей командой стеллаж собирает, сам заполняет его полки, помещает в необходимое пространство и приглашает туда гостей, и эти гости — опять-таки все человечество. В сценарии слишком увлекаться художественной литературой, поэзией — это вообще катастрофа. Но при этом твое дыхание, сердцебиение тебя-поэта, твоя любовь там необходимы. Иначе будет мертвечина.

Чем сильнее в сценарии стучит сердце писателя-сценариста — тем вернее, что ты вовлечешь в это сердцебиение, эту любовь других, начиная с режиссера, дальше съемочную группу, актеров, которые тоже художники, и заканчивая монтажерами, с которыми ты клеишь титры. Вернее, заканчивая прокатчиками и, наконец, зрителями! Поэтому в хорошем сценарии всегда присутствует вот эта вот живучесть, витальность, поэтичность и уникальность. Скажем, сценарии Кшиштофа Кесьлевского, сценарий «Долгой и счастливой жизни» Геннадия Шпаликова я читал со слезами на глазах. Как стихи почти. Хотя это не стихи, но так писать надо уметь. Короче, делай инструкцию сборки стеллажа или кровати, но делай ее как поэт. Только не забывай, что ты делаешь инструкцию, и не для себя.

«ХОЧУ НАПОМНИТЬ, ЧТО МИРОВОЕ ИСКУССТВО ЭРОТИЧНО ВСЕ НАСКВОЗЬ ТОЖЕ»

— Мы живем в эпоху, когда на сферу искусства в России все время пытаются наложить какие-то запреты. Не боитесь, что и до ваших книг доберутся?

— Ну у меня, кроме эротики, там нет ничего… А эротика — светлая и смешная. Но может и возмутить, конечно, кого-то. Ну так искусство же ненавязчиво, необязательно, это же не счета к оплате в почтовом ящике, вот они могут огорчать и раздражать, а не чьи-то рассказы и стихи…

— Но эротики у вас много.

— Эротики очень много, эротика — это мои чернила вообще. Потому что она и есть самая главная вера мира живых. Красный цвет, выстилающий саму поверхность жизни. А уж если говорить о традиционной культуре — она насквозь эротична, это видно невооруженным глазом. Да и городская культура тоже. У меня даже изредка допустима обсценная лексика, которую я называю сакральной лексикой, потому что так оно и есть. Эти слова — хорошо забытые имена Бога. Я имею в виду три корня — сакральное слово-мужчина, сакральное слово-женщина и сакральный глагол. Другие обсценные корни я к сакральной лексике не отношу. С развитием культуры какая-то часть сакрального переходила в вульгарное (брань), либо в эстетическое (украшения женские, например, или всякие там статуэтки, картины в доме или садовые гномы). Балет «Лебединое озеро», к примеру — это прямой потомок промыслового ритуального танца охотников перед охотой на кита или на дикого оленя, движения которого откровенно порнографичны. Из этой народной ритуальной хореографии все искусства и проросли.

— Рядовой читатель, открыв оглавление ваших «Огородных пугал», допустим, увидит книгу под названием «Мастурбирующая жена». Я прочитал ее — это удивительно нежный, прекрасный текст. Практически гимн моногамии и семейным ценностям. Но некоторые анонимные комментаторы в нашей газете, увидев название, тут же предложат автора отправить в психиатрическую лечебницу.

— Рядовых читателей не существует. Каждый читатель — верховный главнокомандующий своего восприятия, он имеет полное право не воспринять такой и любой другой текст. Искусство хорошо тем, что оно никому себя не навязывает, не обращает в свою веру, не предъявляет счетов, не тащит на костер, никому ничего не навязывает. Поэтому меня тоже не надо в лечебницу отправлять, за что такая жестокость? Хочу напомнить, что мировое искусство эротично все насквозь тоже. И именно оно — откровенное, честное — заставляет людей плакать и становиться лучше, учит летать, протягивает человеку бесконечные руки помощи в трудную минуту и в счастливую минуту тоже, помогает принимать решения, врачует и утешает… Это главная задача искусства — такая помощь и такое врачевание. Мне лично авторы, которых я люблю, помогают больше, чем кто-либо и что-либо в природе.

— А кого вы читаете, когда плохо, трудно?

— Ну плохо уж мне не бывает, не буду Бога гневить, подающего жизнь. А трудности, в том числе тяжелые, тяжелейшие, труднопреодолимые, непреодолимые, потери, в том числе невозвратные, случаются постоянно — с каждым человеком и со мной тоже. Платонов, Вампилов, Розанов, Коваль, Бунин, Бабель, Паустовский, Саша Соколов, Федерико Гарсиа Лорка, старинные китайцы и японцы, Есенин, Шпаликов, Лесков, протопоп Аввакум, Хармс… Вот они моей душе врачеватели, и многие другие пишущие братья и сестры тоже. Еще меня врачуют книги, в которых идет прямой разговор о вере: Библия, Дао дэ цзин, Коран, акафисты, апокрифы, хадисы… Еще книги о живой природе и об устройстве Земли, то есть по биологии и геологии — научные и популярные. Еще разные учебники языков и словари. Еще географические карты.

Вампилов, допустим… Я обожаю его… Наверное, это был не человек, а старший какой-то ангел. До сих пор не знаю, что с ним за фокус такой. Вампилов ведь, кажется, настолько прост. Прост, скуп в хорошем смысле этого слова. Пишет об обычном, о привычном, о заурядном, казалось бы, о том, что ты знаешь и без него, но все его немногочисленные пьесы мне кажутся какой-то псалтырью, живой водой, кристаллом, который в воду погружается, и вода тут же, любая грязная, становится чистой. И со всеми хорошими писателями так. С Платоновым тоже так. Бруно Шульц еще, который «Коричные лавки» и «Санатория под клепсидрой», он на польском языке писал…

И свои книги я вспоминаю в трудные минуты тоже — и тоже их очень люблю. А еще произведения мирового фольклора. Это, наверное, самое-самое исцеляющее и утешающее меня.

— Вы свои книги вспоминаете или перечитываете?

— Я их читаю про себя, в голове. Перебираю, что помню. Вот эту самую упомянутую вами «Жену», например. Или вспоминаю, что огородные пугала распевают своим друзьям и возлюбленным — жукам, паукам, жучихам и паучихам, а те в ответ поют им. А еще я вспоминаю некоторые слова некоторых людей, когда кто-то мне что-то говорил, писал в мой адрес очень хорошее, точное, правильное, вовремя… С глубоким и родным пониманием меня и моих книг. Такое, что ни один кровный родственник тебе никогда не скажет, родители не скажут, дети не скажут твои… Потому что с родственниками вы друг на друга изрядно обречены. Между вами, безусловно, любовь, кровная. Но души ваши могут сильно разниться, вы любите друг друга крепко-накрепко, но совершенно не обязаны любить одни и те же книги, одни и те же мысли, то есть быть родными людьми мировоззренчески. А вот люди, о которых ты ничего не знал вообще, вдруг пишут тебе и говорят такое, что удлиняет твою жизнь на сотни тысяч километров, на сотни тысяч холмов, покрытых яблонями и грушами, или не знаю в чем жизнь измеряется… Это чудесные бонусы любого художника, писателя в том числе. И ты слышишь тогда пульсацию жизни как таковой, слышишь нежный трубный глас, что мы все живые, и слава Богу, мы будем ими недолго совсем, но и окончание жизни тоже, наверное, не конец.

«Если государство захочет со мной поработать — ему будет не трудно меня найти, а я не откажусь, если такое сотрудничество будет нам посильно» «Если государство захочет со мной поработать — ему будет нетрудно меня найти, а я не откажусь, если такое сотрудничество будет нам посильно» Фото: Василий Иванов

«СЛОВО «ВЫВИХ» МОЖНО СРАЗУ ЖЕ ЗАЧЕРКНУТЬ И НАПИСАТЬ СВЕРХУ «СЧАСТЬЕ»

— Вы в союз писателей Татарстана не входите?

— Не вхожу. Вхожу только в союз кинематографистов РФ, в татарстанское отделение. Еще в две мировые киноакадемии из трех мировых (Стран Азиатско-Тихоокеанского региона и Европейскую). Ни в одной писательской организации я не состою, но думаю вступить в «Русский Пен-центр».

— Государство иногда отдает в СП РТ гранты на написание романов и прочее…

— Если государство захочет со мной поработать — ему будет нетрудно меня найти, а я не откажусь, если такое сотрудничество будет нам посильно. Спасибо скажу. Мне работа нужна, я уже говорил.

— А вы включены как-то в литературный процесс в Казани, в республике?

— Я не сильно внутри чего-то, что можно назвать литературным процессом. Я живу как могу, сижу на лавочках, гуляю по улицам, скверам и набережным, уезжаю, возвращаюсь, езжу на велосипеде в теплое полугодие, бегаю за младшей дочерью, когда она катится на самокате, а старшая моя дочь в этом городе выросла и недавно уехала из него… Выступаю в городе, если позовут или если раз в несколько лет мне это самому понадобится, как это было с десятилетием написания повести «Овсянки», чудесную читку мы провели тогда в доме Аксенова, но специально к выступлениям не стремлюсь: писатель должен писать, а не выступать ведь. Выступают артисты. С пишущими казанцами со всеми почти мы друг друга знаем всю нашу казанскую жизнь. И я никогда не скажу ничего против работы коллег. С каждым поздороваюсь, если мы на улице пойдем друг другу навстречу.

Причастность к искусству, тем более к искусству слова — это такой глубоко личный вывих. Слово «вывих» можно сразу же зачеркнуть и написать сверху «счастье». И тебе можно только позавидовать в смысле, что ты как-то всегда и навсегда счастлив, несмотря ни на что, какие бы неладности-нескладности с тобой ни происходили в жизни.

— В Казани и киноиндустрия какая-никакая потихоньку появляется. Может, вам сценарий полного метра написать, такое признание в любви родному городу? И деньги, возможно, найдутся на экранизацию.

— Понимаете, сценарий впрок писать — это малополезное или даже бесполезное дело. Писать сценарии нужно исключительно под конкретное ожидание и за аванс. Во всяком случае так поступаю я, ведь я не сценарист, а писатель. Сценарий — это очень сложная, очень долгая работа, которая тебя очень сильно поглотит, заберет тебя у других твоих занятий. И как ты будешь жить, пока ты его пишешь? Сценарий, даже кем-то ожидаемый и проплаченный частично, может ждать своей реализации годами и десятилетиями, а что уж говорить о сценариях, которые от тебя никто не ждет? Он тебе кажется самым сногсшибательным, а другим так не кажется или они заняты чем-то иным. Профессионально — это приступать к сценарию лишь тогда, когда есть проговоренный интерес к теме, когда есть потенциальный режиссер, потенциальное финансирование — то есть когда тебе сделали предложение вместе поработать, вы вместе его обсудили и ударили по рукам. Потому что уже синопсис стоит денег. То есть даже, чтобы написать синопсис, сжатый замысел будущего кино на двух-трех-пяти страничках, — это уже нужно, не знаю сколько раз, на каких крыльях и на какой метле облететь вокруг Земли. А из хорошего синопсиса развернуть сценарий — это лишь вопрос времени. Нет уж. Без предложений и денег я буду писать исключительно свою литературу — прозу и стихи.

А Казань я воспеваю, обнимаю и всячески предаюсь любви с ней в своих книгах постоянно! У меня и планы есть, и многое уже написано. Откройте сборник «Огородные пугала с ноября по март», состоящий из 49 моих книжечек-книг. Там есть две поэтические книжечки. Одна называется «Ледянка», другая — «Сирень в сапогах». Обе они — это чистая-страстная любовь с городом, посильнее, чем с любимой на кровати. И в них заверяется, что любовь к человеку и любовь к пространству сопряжены смертельно. Кстати, «Сирень в сапогах» — это для меня вышел такой собирательный образ казанской девчонки. Там стоят два посвящения — девушке с именем и фамилией и Городу Вселенной, то есть Казани. Но этого человека реально не существует, во всяком случае я с ней не знаком. Этого, конечно, я мог бы и не рассказывать, но мне самому хочется. Существуют другие люди, с другими именами, в моей Судьбе. А Сирень Закирова по паспорту — она тоже, может быть, сидит на соседней лавочке со мной или обгоняет меня на своем велосипеде. Я иду по городу, поворачиваю головой, смотрю по сторонам и знаю только то, что я этот город, его жителей и мир, которому он столица, и дальше весь мир бесконечно люблю. И счастлив говорить об этом.

И я бы Сирени в сапогах, если бы у меня было много денег, поставил где-нибудь в Казани памятник. Такая у меня вот еще одна мечта. Где-нибудь, к примеру, перед входом в Казанский институт культуры. Там таких Сиреней много очень учится. Я в большей любви, чем через собственную литературу, объясниться Казани и Средней Волге своей не способен. И Миру Живых — тоже.