Андрей Аствацатуров: «Когда в России читали Хемингуэя, то, прежде всего, он вызывал интерес как пишущий об американцах, о людях из страны за океаном, которая была очень далеко от России и казалась немного экзотичной» Андрей Аствацатуров: «Когда в России читали Хемингуэя, то прежде всего он вызывал интерес как пишущий об американцах, о людях из страны за океаном, которая была очень далеко от России и казалась немного экзотичной» Фото: © Евгения Новоженина, РИА «Новости»

«Богооставленность — это очень важный мотив его ранних текстов»

— Андрей Алексеевич, звездный час Эрнеста Хемингуэя пришелся на 1950−1960-е, в тот период это можно было объяснить шестидесятническим утопизмом, возрождением романтического сознания. Но, если оттолкнуться от событий, которые мы сегодня переживаем, говоря о фигуре писателя как о культурном мифе, не настает ли в России вновь хемингуэевское время?

— Да, скорее всего, это есть, потому что сейчас, как мне представляется, миру требуются такие персонажи. Собственно, каков был персонаж Хемингуэя? Это человек, который мог смотреть на мир без определенных иллюзий. То есть в ситуации, когда все ценности распадаются, он может продолжать стоически смотреть и противостоять бессмысленности мира. Мне представляется, что такой персонаж и такие люди могли бы быть очень даже нужны, но надо отдавать себе отчет, что сейчас происходит довольно серьезный спад интереса к Хемингуэю. Этот спад начался примерно в 1980-е и до сих пор не прекращается.

Андрей Алексеевич Аствацатуров — российский филолог и писатель, профессор кафедры истории зарубежных литератур СПбГУ.

Родился в 1969 году в семье потомственной петербургской интеллигенции. Дед — известный филолог, академик Виктор Жирмунский.

В 1986-м поступил на вечернее отделение Ленинградского государственного университета им. Жданова (отделение английской филологии). В 1991-м защитил дипломную работу на тему «Миф и действительность в романе Дж. Джойса „Улисс“» (специальность «Английский язык и литература»). С 1991 по 1994 год занимался в аспирантуре филологического факультета СПбГУ под руководством профессора Ю.В. Ковалева. В 1995-м защитил кандидатскую диссертацию на тему «Литературно-критическая теория Т.С. Элиота и ее эстетическая реализация в поэме „Бесплодная земля“» (1996). В 2003 году ему присвоено ученое звание доцента.

С 1992-го — постоянный участник научных конференций СПбГУ, МГУ, РГПУ им. Герцена, ИМЛИ РАН, РГГУ, КФУ. Читал лекции по истории и теории литературы в СПбГУ, Академии исследования культуры (1998–2000), Институте иностранных языков (1992–2001). Печатался в научных сборниках и журналах («Новое литературное обозрение», «Вестник СПбГУ», «Вестник РГПУ», «Преломления», «Филологические науки» и др.), а также сотрудничал с городскими петербургскими изданиями («Собака», «Красный», «Прочтение», RIP и др.). Автор около 100 научных статей, посвященных проблемам английской и американской литературы XIX–XX веков, а также многочисленных предисловий, комментариев к изданиям англоязычной классики на русском языке (О. Уайльд, В. Вулф, Г. Миллер, Дж. Сэлинджер, К. Воннегут, Дж. Чивер, Дж. Апдайк).

С 2009 года — постоянный участник международных книжных ярмарок и фестивалей в Москве, Санкт-Петербурге, Перми, Казани, Хельсинки, Красноярске, Новосибирске, Таллине, Лондоне, Турине, Нью-Йорке, Эдинбурге, Париже, Барселоне. Систематически выступает в качестве эксперта и консультанта на различных телеканалах и в радиопрограммах («Россия», «Культура», Пятый канал, «Санкт-Петербург»). В 2011-м вел передачу «Дом писателя» на телеканале «Санкт-Петербург».

Лауреат ежегодной петербургской премии «Топ-50» (2010), лауреат премии «За преподавательское мастерство» программы «Искусства и гуманитарные науки» СПбГУ (2008), лауреат премии «Новая словесность» (2012, приз читательских симпатий), лауреат премии СПбГУ «За педагогическое мастерство» (2015). В 2011 году — член жюри премии «Дебют» (секция «Малая проза»), в 2012-м — член жюри премии «Новая словесность». В 2014-м избран в союз писателей Санкт-Петербурга.

Дебютный роман «Люди в голом» (2009) вошел в шорт-листы премий «Новая словесность» и «Национальный бестселлер», а также в лонг-лист премии «Русский Букер». За роман «Люди в голом» был удостоен ежегодной петербургской премии «Топ-50» (2010). Роман стал книгой месяца по версии журнала GQ и вошел в список 50 лучших книг 2009 года по версии Ex Libris. Книга «Скунскамера» вошла в шорт-лист премии им. Довлатова, премий «Новая словесность» и «Топ-50», а также в лонг-лист премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга». Эти и другие художественные произведения переведены на французский, итальянский, чешский, финский, венгерский языки.

Трудно обобщить образ современного человека, люди бывают разные, но мне представляется, что современный человек легко обходится без Хемингуэя, хотя те проблемы и идеи, которые писатель высказывает, действительно видятся очень актуальными в условиях серьезных военных противостояний, которые мы сейчас видим в мире.

— Насколько популярность Хемингуэя в СССР была связана с романтическим мифом? Или в его признании были и другие причины?

— Действительно, в 1960-е Хемингуэй был удивительно популярен. Это пик его популярности не только в Советском Союзе, но и за границей. Дело в том, что его герой воспринимался как мужественный мачо, способный бросить вызов абсурдности мира, готовый действовать. А 1960-е годы были до невозможности раскалены. Требовался как раз такой активный герой, способный противостоять власти, принимать свои собственные решения, готовый встать в ситуацию экзистенциального выбора. 1960-е — это время бунтов, в том числе молодежных, всякого рода революций, и Хемингуэй тогда очень хорошо воспринимался, хотя, конечно, говорил немножко о другом. Но в целом эти революционные раскаленные 60-е годы хорошо впитали в себя его книги.

«Мне представляется, что Хемингуэй был крайне близок к своему персонажу и частично, конечно, его списывал с самого себя» «Мне представляется, что Хемингуэй был крайне близок к своему персонажу и частично, конечно, его списывал с самого себя» Фото: Lloyd Arnold, wikimedia.org, Общественное достояние

Можно ли говорить в таком случае, что эта популярность больше определялась его героическим образом, нежели произведениями? Был ли Хемингуэй, как сейчас сказали бы, гением самопиара, создавшим миф о себе еще при жизни?

— Хемингуэй действительно создал свой внешний имидж, и начал он его создавать еще во времена Первой мировой войны. Для него было важно принять участие в войне, некоторые биографы говорят даже о театральности участия в ней. Но мне представляется, что Хемингуэй был крайне близок к своему персонажу и частично, конечно, его списывал с самого себя. Американская литература вообще, как это ни парадоксально, удивительно автобиографична. Даже когда американцы стараются зафиксировать историю своей страны, они всегда пишут автобиографии. И Хемингуэй был похож на своего персонажа: он любил рыбалку, корриду, бокс. И его персонажи любят то же самое.

Почему так происходит? Потому что Хемингуэй предлагает нам всякий раз, когда он описывает корриду, рыбалку или бокс, определенную экзистенциальную ситуацию. Это ситуация, в которой рушатся ценности. То есть когда в тебя летят пули, или на тебя несется разъяренный бык, или наступают с кулаками, одетыми в боксерские перчатки, когда ты сражаешься с гигантским тунцом, то исчезают все возможные ценности, и ты остаешься один на один с миром. Ты не можешь этот мир унять, убедить. Никакого смысла вообще во всем этом нет. И в таком состоянии нужно продолжать бороться.

Хемингуэй сам принадлежал к потерянному поколению, и вокруг него был образ распада, усталости, обреченности, богооставленности. Богооставленность — это очень важный мотив его ранних текстов. То же самое касается и романа «Прощай, оружие!». Потом, спустя годы, он меняет свою концепцию: от индивидуализма, усталости и декадентского распада идет к пониманию важности коллективных форм деятельности. То есть когда его герой говорит, что человек один ничего не может, то это значит — человечество каким-то образом должно объединиться в условиях общей угрозы. Это принципиальная смена его представления о мире.

— А в чем писатель и его персонаж различаются?

— Человек всегда сложнее, чем персонаж. Персонаж обычно очень просто выстроен, подчинен какому-то одному вектору, одной линии, а в человеке много чего может совмещаться. Хемингуэй, с одной стороны, любил войну, считал, что человек должен пройти это испытание как инициацию. Но с другой — он был и антивоенным писателем. В его поведении было немало театрального, но в нем очень много искренних порывов.

«Хемингуэй (справа на фото) сам принадлежал потерянному поколению, и вокруг него был образ распада, усталости, обреченности, богооставленности» «Хемингуэй (справа на фото) сам принадлежал к потерянному поколению, и вокруг него был образ распада, усталости, обреченности, богооставленности» Фото: Lloyd Arnold, wikimedia.org, Общественное достояние

«Хемингуэй — человек из эпохи интеллектуальных дискуссий, которых сейчас нет ни в России, ни в США»

Вообще феномен популярности американской литературы в СССР — Хемингуэй, Фолкнер, Стейнбек, Воннегут и далее по списку, такое выстраивание культурного мостика в контексте извечного противостояния западного мира и России с чем были связаны? Имелась какая-то потребность в особом взгляде на мир, который транслировали писатели из-за океана?

— Во-первых, когда мы говорим о восприятии одной литературы в другой стране, то всегда происходит странный парадокс… Если мы берем две страны и то, как одна воспринимает литературу другой, то получается несимметричный образ. Это происходит с любой литературой. Например, в Англии есть очень известные писатели, знаменитые, которые в России совершенно не известны. И наоборот. Достаточно вспомнить, скажем, популярную в России Лилиан Войнич, о которой в Англии совсем не знают. Со Штатами ситуация, в принципе, похожая.

У нас не всегда знают самых значительных, популярных американских писателей. У нас есть свой устоявшийся канон авторов, которых все читают и вокруг которых строится образ американской литературы: Джек Лондон, Теодор Драйзер, Эрнест Хемингуэй, Джон Стейнбек, в 60-е годы к данному ряду добавился Джером Дэвид Сэлинджер. Это не значит, что там не было других писателей, но это главный набор любого интеллигентного человека, который познакомился с американской литературой.

Хемингуэй и Лондон чем-то были похожи. Тут был интерес, во-первых, к сильной личности, во-вторых, к экзотической романтике. У Лондона это экзотическое место действия и очень мужской, сильный, ницшеанский персонаж, который по-дарвинистски борется за свое выживание. Когда в России читали Хемингуэя, то прежде всего он вызывал интерес как пишущий об американцах, о людях из страны за океаном, которая была очень далеко от России и казалась немного экзотичной. Запретность США, недоступность для русского советского читателя подогревали интерес к Хемингуэю. Но нельзя забывать и об удивительной непохожести американской и русской литературы. Непохожесть выражается в том, что стилистически американская литература совсем иная. Она более экономна, в ней больше действия, оптики, в ней больше люди разглядывают мир и действуют. В русской литературе люди больше думают, и русские писатели предпочитают длинное, развернутое психологическое повествование.

Но, с другой стороны, нужно понимать, что американская литература, ее лучшие периоды, лучшие представители во многом выросли из русской прозы. Скажем, на американскую прозу очень серьезно повлиял Достоевский. Литература в США крайне религиозна, довольно трудно найти какой-нибудь серьезный текст, где не обсуждался бы вопрос о Боге. Любой американский писатель воспитывался в протестантских традициях, ходил в воскресную школу, и, естественно, вопрос о Боге,  взаимоотношениях человека и Бога обсуждается в любой американской книге XX века, если она претендует хоть на какую-нибудь серьезную проблематику. И очень важно понимать, что Хемингуэя, Фолкнера, Дос Пассоса, этих великих людей 1930-х годов, сформировал Достоевский и его особая религиозность. С другой стороны, Хемингуэй испытал очень серьезное влияние Чехова и Льва Толстого. Эти авторы были весьма популярны в Штатах, чем отчасти объясняется возможная близость русской и американской культуры.

Несмотря на то что советский человек читает о каком-то заповедном, заокеанском пространстве, о каком-нибудь глухом американском штате или американце, который воюет или живет в Европе, он все равно чувствует здесь присутствие проблем русской реалистической литературы. И с другой стороны, он видит некоторое стилистическое отличие русской прозы, многословной, рефлексивной, психологической, от более жесткой американской прозы, в которой больше действия.

— А что сейчас для России американская литература? Она потеряла прежний статус? И кто для нас сегодня Хемингуэй?

— Прежде всего очень важно понимать, что вообще восприятие литературы разными читательскими поколениями в России и на Западе серьезным образом отличается. У нас существует поколение писателей: одно поколение приходит на смену другому, одно сменяет другое и так далее. У нас есть классики, и все начинают все время спорить, кто останется в литературе, а кто нет. И у нас очень многие остаются, одних вспоминают больше, других меньше.

А в США и Великобритании происходит радикальная смена литературных поколений. То есть работает какое-то поколение, авторы интеллектуальных бестселлеров, приходит другое поколение, и предыдущее почти полностью становится забытым уже лет через 20–30. И очень редко бывает, что к нему возвращаются. Писатели прошлого отдаются на откуп уже филологам. Их обсуждают писатели, академики, критики, но читатели, как правило, забывают.

В общем, со многими писателями подобное происходит, они теряют свою популярность, особенно это касается тех авторов, которые были довольно популярны. Я в американских магазинах видел всех классиков, но Хемингуэя, правда, видел мало. Какой-нибудь один роман, который сиротливо стоит на полке. Может быть, я заходил не в тот магазин и мое свидетельство не является очень точным, это надо обратиться к социологии литературы, но что-то мне подсказывает: то, что я говорил в самом начале нашего разговора, — Хемингуэй забыт у себя на родине.

А почему он забыт? Есть несколько ответов на этот вопрос. Во-первых, Хемингуэй требует удивительной активности от своего читателя. Он показывает нам, что человек должен оказываться лицом к лицу с бессмысленностью мира, попадать в какие-то экзистенциальные ситуации, полностью обнулять свои ценности и еще в этом состоянии стараться жить. Это, наверное, основной принцип. Но такой тип персонажа, человека, пожалуй, сейчас отсутствует. Люди не склонны к полемике, не склонны обсуждать вопросы нравственности. Люди скорее примыкают к повестке. Да, Хемингуэй требует очень честного разговора, а он в условиях современной культуры просто невозможен, он отсутствует. Мы с вами это знаем.

Есть только повестка, есть враги, которые указывают на твою принадлежность к другой повестке. На этом спор всегда заканчивается. Это касается и нас, и Штатов, касается уже всех. Хемингуэй — человек из эпохи интеллектуальных дискуссий, которых сейчас ни в России, ни в США, ни вообще на Западе — нигде нет. Выбор нужен только в том смысле, что ты к повестке примыкаешь, и на этом все заканчивается.

Есть еще один важный момент, который сыграл фатальную роль в том, что Хемингуэй сейчас забыт. В 1960–1970-е Америку накрывает феминистское движение, появляется одно поколение феминисток, за ним следующее, а потом даже третье поколение феминистской критики, которая похоронила большое количество авторов. И Хемингуэй, естественно, тоже попал под эту атаку, поскольку внешне его герой выглядит как настоящий мужчина, как мачо, и, кажется, такой мачо является оскорбительным для феминистки. Такая критика, видимо, сыграла свою роль и в отношении Генри Миллера, и в отношении Нормана Мейлера.

Но на самом деле, если внимательно посмотреть на соотношение у Хемингуэя женских и мужских образов, то мы увидим весьма интересный парадокс. У него женщины очень часто разговаривают и вообще ведут себя как мужчины, их внешнее социальное поведение скорее напоминает социальное поведение мужчин, нежели женщин. А мужчины ведут себя как женщины, стереотипно проявляя какую-то слабость, некую уязвимость, плаксивость. Но в эти нюансы уже никто вникать не будет. То есть изображаешь воюющего человека, боксера, рыбака, настоящего мужчину, и это как будто бы плохо. Нужно что-то другое. И тут Хемингуэй оказывается не ко времени.

«Тех, кто политически не близок, игнорируют или с ходу объявляют бездарностями»

— Вы говорите, что в ситуации, когда разрушаются ценности, хемингуэевские смыслы актуализируются, но читатель сегодня не склонен к честному разговору, к которому взывает писатель. Как эти две вещи сочетаются? Почему большой писатель не может стать мостиком к тому разговору, который был раньше?

— В 1960-е все-таки ситуация требовала какого-то выбора, люди решали что-то, хотя, конечно, тоже примыкали к повестке, но это происходило очень болезненно. Жан-Поль Сартр участвовал во французской студенческой революции 1968-го, хотя он до этого предсказывал и предрекал, что всякая революция обречена на поражение. Но действительно, 1960-е — это годы демократии и полемики.

А затем началась совершенно другая политика примерно с 1980-х. Нетерпимость, политика игнорирования друг друга. Нам кто-то не нравится — мы его просто не замечаем. Этот полемический задор уходит из западной мысли. Сейчас выбора никто, в общем-то, не делает. Все сразу становится понятно, и диалог не нужен. Одни говорят одно, другие — другое, все друг друга воспринимают в качестве врагов и указывают друг на друга. И в этой ситуации Хемингуэй просто не нужен, потому что он взывает к диалогу.

Но в такой ситуации, наверное, вообще никакой писатель не нужен…

— Нет, почему? Существует большое количество писателей, которые как раз в такой ситуации нужны. Есть писатели, которые вас развлекают, есть те, кто вам предлагает вашу конкретную повестку, и вы к ней присоединяетесь.

Например, нынешнее состояние литературы в России. В ней есть писатели, которые поддерживают СВО, есть Z-литература, есть писатели эмигрировавшие, у которых другой взгляд на это, которые даже в своих текстах прокручивают антивоенную повестку. Нужны особые авторы повестки, говорящие вам что-то готовое, предлагающие какие-то готовые мнения. Вопрос не в писателях, они приняли свое решение, а в том, как их воспринимает аудитория. Читают именно тех, кто политически близок. Тех, кто политически не близок, игнорируют или с ходу объявляют бездарностями.

— Значит, литература не способна сегодня быть мостиком для диалога между Россией и Западом?

— Думаю, что мы и условный Запад принципиально друг от друга отдалились, и это произошло по многим причинам. Первое — это то, что все-таки советская литература существовала в несколько изолированном пространстве, она развивала великие традиции русской литературы. Она иногда заглядывала в соседние литературы, но делала это с большим опозданием, и какие-то дискуссии, которые серьезным образом велись на Западе — в той же Франции, Великобритании или в США, к нам поступали с большим опозданием, спустя 20 лет, и, более того, к нам поступали их отголоски. То есть мы немножко уходили в сторону от того движения, которое происходило на Западе. Там уже активно обсуждалась проблема постиндустриального общества, а мы были заняты какими-то совершенно другими проблемами в Советском Союзе и вышли из этой общей зоны.

Сейчас мы оказываемся в такой ситуации, когда мы так и не вернулись в общий контекст. И это очень хорошо заметно: если, например, какой-нибудь российский писатель напишет такой же роман, как Джулиан Барнс, то его в России воспринимать совершенно не будут. Самого Барнса станут обязательно читать, купят, а если там будет стоять какая-то русская фамилия, а проблематика будет такой же, то читать это, конечно, никто не станет.

И нельзя сказать, что русская литература как-то интересна там. Лично мне грех жаловаться, меня там переводят, даже есть тиражи, но надо сказать себе правду — русская литература на крайней периферии для европейского или американского читателя. Мало кому интересны наши внутренние проблемы, а у нас есть масса собственных проблем, которые мы описываем, — это и гибель империи, Советского Союза, и бытовая неустроенная жизнь 1990-х, и много других социальных проблем. Но кому на Западе интересны какие-то нравственные проблемы России, ее бытовые неурядицы, ностальгия по СССР? Трудно представить себе читателя, который это воспринял бы с интересом.

У нас бывали, конечно, диалоги с английскими и французскими писателями, я участвовал в таких круглых столах, но это были разговоры милых интеллигентных людей, которые читали похожие книжки и которые друг другу, в общем-то, малоинтересны. И дискутировать уже никто не хочет, обмениваться опытом — тоже. Мы сейчас живем все-таки в какой-то отдельной традиции.

— Но эта отдельная традиция обусловлена не только сегодняшним днем.

— У нас не решены социальные проблемы, мы мучительно двигаемся в сторону новых целей, которые еще не вполне внятно сформулированы. Запад интересуют сейчас другие проблемы: он обеспокоен, например, будущим мира, поэтому создается большое количество антиутопий. У нас сильно разные проблемы, мы по-разному мыслим и думаем. Вроде все похожи, учились в университетах, обучали нас похожим вещам, но мы совершенно разные даже по интонации.

Конечно, существуют специалисты — филологи, искусствоведы, которые интересуются и Россией, и ее историей. Есть определенные читатели, кто-то же покупает наши книги во Франции, например. Но в целом нас разделяет целое море.

«Понимаете, есть великие писатели, которые никому, кроме России, не нужны. Такими были Пушкин и Лермонтов, они никак особенно не повлияли на мировую литературу» «Понимаете, есть великие писатели, которые никому, кроме России, не нужны. Такими были Пушкин и Лермонтов, они никак особенно не повлияли на мировую литературу» Фото: Орест Адамович Кипренский, Общественное достояние, commons.wikimedia.org

«Русская литература должна понять, чего она хочет»

— Такое сосредоточение на самих себе вредно для российской литературы?

— Нет, иногда эти вещи бывают полезны. То есть когда литература теряет свою национальную идентичность, она исчезает через некоторое время.

У меня был период в начале нулевых, когда я очень много начитывал английских романов, американских, австрийских, итальянских. И вдруг с какого-то момента обратил внимание, что они все похожи. В Англии больше психологизма, и англичане лучше держат форму, у немцев больше политики, у французов обязательно будет какой-то эротизм тоже с политическим или травматическим подтекстом, но меня поразило, что все эти писатели страшно похожи друг на друга. Их действительно можно отличить по локациям, по месту действия, но такая космополитизация — это очень плохо, потому что литература должна выражать общечеловеческое сквозь призму национальной традиции.

Что касается русской литературы, то есть просто определенного типа этап. Понимаете, есть великие писатели, которые никому, кроме России, не нужны. Такими были Пушкин и Лермонтов, они никак особенно не повлияли на мировую литературу. Но, скажем, на мировую литературу повлияли Толстой, Достоевский, Тургенев, Горький. То есть писатели, которые нужны нам, которые формировали нашу национальную традицию. И в этом грусти никакой нет, это просто зависит от эпохи.

Сейчас, видимо, такая эпоха, когда мы заняты собой. Во-первых, политически: внешнее противостояние глобалистских элит и национально ориентированных, о чем все знают, это никакой не секрет. И в культуре происходит похожий процесс. Русская литература должна понять, чего она хочет. Она должна установить связь с литературой прошлого, с литературой, скажем, Советского Союза, в 1990-е эти связи подвергались атакам. Русская литература должна преодолеть какие-то модели постмодерна, которые ей были отчасти привиты. И она должна понять, чем она хочет заниматься.

А диалог с Западом — это всегда нужно, в принципе, литература обогащается, ведя диалог с литературой любой соседней страны. Но просто надо отдать себе отчет, что сегодня другой этап: сейчас нам надо понять, чего мы хотим во всех смыслах — и в политике, и в экономике, и в литературе. Каких перспектив мы хотим, какого языка? Такие этапы были и регулярно бывают, тут ничего страшного нет.

— Можно привести примеры таких этапов?

— Если брать американскую литературу, то это, наверное, самый конец XIX века, когда американская литература находилась в дискуссиях, как ей развиваться. В Штатах были авторы, которые полагали, что американская литература началась именно в Америке, мол, мы не должны ориентироваться ни на какую традицию. А были и другие, которые считали, что американская литература продолжает великие европейские традиции и должна ориентироваться на европейских и русских авторов. Таким, например, был Генри Джеймс.

Мы, в принципе, всегда старались реагировать на какие-то западные процессы, во времена Пушкина или русского романтизма, но вместе с тем формировали нечто свое. Это очень важно, что у нас возникали ситуации, когда мы сталкивались с вещами, которые были на Западе и которых не было на русском языке. Мандельштам в свое время говорил, что таких-то вещей нет по-русски, но они должны быть по-русски.

Но в целом мы же читаем современную западную литературу, ее как-то обдумываем, причем не только западную, но и восточную литературу. Мы про себя размышляем, поэтому всегда какой-то внутренний диалог присутствует. Но я немножко о других вещах говорю. Не о том, что нам не надо разговаривать с китайскими, иранскими коллегами или с коллегами из США и Великобритании. Я говорил о том, что мы должны сформировать то, что хотим для себя. А будет это в диалоге с кем-то или нет — это уже другой вопрос.

— Почему мы не можем просто развиваться в потоке?

— Во-первых, у нас страна сейчас находится в критической ситуации, она ведет специальную военную операцию. Россия определенным образом воспринимается и на Западе, и на Востоке, ну и в общем это ситуация, которую я бы назвал предкризисной, она исторически крайне серьезная. Такие ситуации литература обязана осмыслять. Мы все время находились в серьезных ситуациях, но, скажем, нулевые и первая половина 2010-х — это были годы относительного покоя, относительного безвременья, если даже обратить внимание на литературу того времени, то она редко описывала нулевые или первую половину 2010-х. Писатели описывали историческое прошлое: либо Советский Союз, либо дореволюционную Россию.

Сейчас ситуация совершенно другая — очень серьезный вызов со стороны времени. А чем вообще занят писатель? Писатель занят тем, что он артикулирует определенные эмоции, которые смутно разлиты среди людей. Писатель представительствует от своей страны и в отточенных выражениях формулирует то, что остальные люди не могут для себя так точно и ясно сформулировать. Этим писателю и надлежит заняться. Как он это будет делать — это самый важный вопрос. Связывает он себя с какой-то традицией, будет ли у него присутствовать американская традиция, Хемингуэй, или не будет.

С одной стороны, нужно артикулировать эпоху, передать настроение людей в пластичных ясных образах, с другой — надо связать себя с определенной традицией, вырасти из нее. Эти задачи очень серьезные, потому что эпоха крайне непростая, и в ней довольно сложно разобраться, подобрать язык, форму. Она, возможно, потребует какой-то новой формы, и мы еще, возможно, не вполне готовы к этому.