В ноябре арт-резиденцию «Старо-Татарская слобода» в Казани посетил писатель, лауреат престижных литературных премий Владислав Отрошенко (справа)

«В РАЗНЫЕ ВРЕМЕНА МОЯ ЗЕМЛЯ НАЗЫВАЛАСЬ ПО-РАЗНОМУ —  СКИФИЯ, САРМАТИЯ, АМАЗОНИЯ»

— Владислав, для знакомства с читателями расскажите немного о себе. Насколько я знаю, вы происходите из старинного казачьего рода. В переводе с тюркского слово «казак» — вольный, свободный человек. Одни из главных меценатов Казани носили фамилию Казаков. В Казани была, но, к сожалению, не сохранилась (разрушена в советское время), Казаковская мечеть.  Главные казачьи воинские звания и просто слова — такие как «атаман», «курган», «курень», «караул»,  «есаул» — легко понимаются и переводятся с тюркских языков. «Ата» — отец (батя) и так далее. А что для вас означает это слово — «казак»?

— Есть несколько современных мифов или, лучше сказать, искаженных представлений о казачестве. Главное из них состоит в том, что казаков считают некой определенной национальностью.

Самое глубокое понимание того, что такое казаки, я нашел у русского поэта начала ХХ века Велимира Хлебникова,  обладавшего гениальной интуицией. В статье «О расширении пределов русской словесности» он перечисляет феномены, которые словесность по разным причинам не замечает. Среди прочего там говорится, что русская словесность «не замечает в казаках низшей степени дворянства, созданной духом земли и напоминающей японских самураев». Это, пожалуй, наиболее точное определение казачества.

Элементов самурайской этики в казачестве было очень много. Начиная от особой системы воспитания, предполагающей полное уничтожение страха смерти, и кончая похоронным обрядом, во время которого родителям запрещалось оплакивать воина, павшего в бою, — такая гибель считалась честью.

Если проводить параллели с военными кастами мира, то казачество можно сравнивать и с самураями, и с древнеиндийскими кшатриями, и с викингами. Казаки — это военное сословие, вовсе не нация. Свободное сословие, никогда не знавшее крепостной зависимости. Сословие, где твоя роль определялась только твоей личной доблестью.

Но в определении Хлебникова для меня крайне важны слова «дух земли». Без этого духа немыслимы мои книги. В разные времена моя земля называлась по-разному —  Скифия, Сарматия, Амазония, Дикое Поле, Земля Войска Донского; ныне — Ростовская область.

— Вы родились в столице войска Донского — Новочеркасске. Существуют ли, сохранились ли до нашего времени настоящие казаки со всеми своими непосредственными функциями и с присущей казакам доблестью? Не являются ли они симулякром, фейком, ряжеными, как многие в нашем мире и обществе? Насколько я знаю, и самураи, и викинги уже перестали существовать. Они остались навсегда в своей экономической и политической эпохе.

— Тибетская «Книга мертвых» утверждает, что душа за несколько мгновений до нисхождения во плоть может разглядеть и свободно выбрать место воплощения. Если это так, то трудно было не заметить огромного холма в степи недалеко от Азовского моря, облепленный строениями, с собором на макушке. Это выглядит потрясающе. Да и сама степь вокруг холма чудесна. Имя холму — Бирючий Кут (Волчье Логово). Имя городу на холме — Новочеркасск. Это бывшая столица страны казаков, как называли европейцы Землю Войска Донского. Еще ее называли речной республикой, когда хотели подчеркнуть отличие от русского и турецкого государств — зон царского и султанского абсолютизма, между которыми обреталась эта земля. Трудно было не соблазниться…

Но, скорее всего, никакого выбора у души в миг воплощения нет. К тому или иному локусу нас привязывают детские впечатления.

Да и в 1959 году, когда  я родился, на Дону уже давно не существовало ни Войскового Круга (казачьего парламента), ни выборной атаманской власти, ни принципов общинного землевладения, ни автономии, ни яростной приверженности к сословной и личной свободе. Царям и генсекам все эти вещи представлялись «политическим юродством».

Цари насаживали на кол отрубленные головы донских бунтовщиков, жгли казачьи городки и пускали плоты с повешенными по Дону, как это делал Петр I в 1709 году после подавления восстания под предводительством атамана Кондратия Булавина. Восстание началось с отказа казаков выдать Москве беглых крепостных крестьян, получивших на Дону свободу («С Дону выдачи нет!» — отписали в Москву), а закончилось жесточайшей войной между нарождающейся Российской империей и донскими казаками.

Генсеки же в свою очередь расстреливали бунтовщиков из танков и автоматов, как это сделал Никита Хрущев в 1962 году во время самого крупного в истории коммунистической империи антисоветского мятежа в Новочеркасске.

В рамках «Толстовских чтений» Отрошенко прочитал лекции о Гоголе, Пушкине, Суховом-Кобылине и др.

«ЗЛЫМИ СТАРАНИЯМИ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ИСТОРИИ У МЕНЯ НЕ БЫЛО НЕПРЕРЫВНОЙ ПАМЯТИ РОДА»

— На встрече с читателями в центральной городской библиотеке в кафе «Калитка» вы подробно рассказывали об этом драматическом эпизоде, повлиявшем на ваше мироощущение. Отразили ли вы эту историю в автобиографической книге «Приложение к фотоальбому»?

— Роман «Приложение к фотоальбому», который современный поэт Игорь Вишневецкий назвал в рецензии самой фантасмагорической семейной хроникой, написанной когда-либо по-русски, не мог бы родиться на свет, если бы не было этих событий — реальных и трагических.

Мне было тогда два с половиной года. Меня оставили с бабкой Варварой Андреевной — не отвели в ясли, потому что в городе начались беспорядки. Первоначальная причина была экономической. В стране резко подняли цены на продовольствие. Рабочие Электровозосторительного завода (НЭВЗа) остановили станки. Они попытались объяснить начальству, что кормить семьи на зарплаты невозможно. Начальство цинично посоветовало питаться дешевыми пирожками. Ответом стал бунт, который с катастрофической быстротой перерос во всеобщее восстание 150-тысячного города.

Огромные массы людей двинулись к зданию бывшего атаманского дворца, где располагался тогда горком КПСС. Там же прятались партийные и кагэбэшные боссы из Москвы, присланные Хрущевым на Дон наводить порядок. Экономические требования восставших, как это часто случалось на казачьих землях, быстро переросли в политические — в полное неприятие верховной московской власти.

Когда стало известно, что в город вывели войска и бронетехнику, моя бабка Варвара решила немедленно найти и вернуть домой моего дядю — своего младшего сына. Он вместе с тысячами других студентов участвовал в восстании. Дальнейшие события, по ее рассказам, развивались как в кошмарном сне.

Она очутилась со мной на руках (оставить было не с кем) на центральной улице города. Вдруг со стороны военного оцепления, защищавшего от демонстрантов горком КПСС, раздались автоматные очереди. Первый залп дали над головами, чтобы устрашить толпу. Но случилось так, что жертвами стали любопытные мальчишки. Они сидели, наблюдая за происходящим, на старых высоких каштанах, тянувшихся двумя рядами вдоль всей улицы. После залпа мальчишки («Как каштаны!» — говорила бабка) посыпались с деревьев. Гибель детей взорвала толпу. Люди попытались прорвать оцепление. Одни начали с голыми руками взбираться на бронетранспортеры, другие стали разоружать солдат. И тогда был открыт шквальный огонь по толпе. Бабка присела на корточки. Рядом свистели пули. Прикрывая меня от них, Варвара крепко прижимала меня к себе, как вдруг с ужасом поняла, что если ее убьют, то она упадет на меня и раздавит насмерть своим дородным телом. И тогда она сделала вот что. Она легла на бок, положила меня рядом и накрыла своими громадными сиськами. Так началась история написания «Приложения к фотоальбому».         

И хотя я еще не умел ни писать, ни читать, а разговаривал примерно так, как говорят некоторые народы в моих «Языках Нимродовой башни», история романа действительно началась с того июньского дня 1962 года, когда я спасался под сиськами бабки Варвары в городе Новочеркасске от пуль Хрущева. Об этих событиях в романе нет ни слова. Более того, он наполнен, как написал поэт Вишневецкий, «русским весельем». Но именно кровавый новочеркасский расстрел вызвал роман к жизни.

— Насколько я знаю, писать вы начали после другого драматического события, когда мир стоял на грани войны между СССР и США. Что вам помогает пережить в жизни такие зигзаги истории? Может быть, чувство юмора? Или чувство необходимости исполнить свой долг перед предками и записать, сохранить все, что вы видели.

— Ангел смерти всегда приходит в недоумение, когда видит человека смеющегося. Смех — это то, что мы можем противопоставить смерти. В спасающем душу смехе всегда есть привкус отчаяния. Спрятанное в душе отчаяние — неизбежный спутник «русского веселья».

Я был в отчаянии, когда спустя много лет решил создать семейную хронику. Я вдруг понял, что создавать ее не из чего. После подавления восстания щегольски красивый город — дитя голландских инженеров, итальянских архитекторов и щедрой казачьей казны — погрузился в страшную атмосферу. Было множество жертв. Убитых запрещали хоронить — их тайно закапывали солдаты в окрестных балках за городом. Асфальт не могли отмыть от крови. Начались аресты и обыски. Город в наказание за бунт был отдан Хрущевым в полное распоряжение КГБ. За любые разговоры о расстреле можно было оказаться в тюрьме. Но не только о расстреле. О вольных предках тоже — и, может быть, даже в первую очередь.

Власть была не глупа — она прекрасно понимала, почему восстал именно этот город. «Дух земли», о котором говорил поэт Хлебников, — вот, что стало главной жертвой репрессий. Свободный дух казачества. По сути, в 1962 году на Дону началась вторая волна так называемого расказачивания (первая прокатилась в годы большевистской революции). При обысках изымались связанные с казачеством семейные документы, холодное оружие, реликвии, а главное — старинные фотографии. Изымалась память.

Я писал «Приложение к фотоальбому», имея на руках только обрывки семейных легенд и маленькие разрозненные островки — несколько старинных фотографий, чудом уцелевших. Все остальное — записки и дневники прадедов, вырезки из старинных газет об их службе и подвигах, письма предков, полный семейный фотоальбом — эти родовые документы бесследно исчезли в волне репрессий 1962 года.

Я воспитывался бабушками и прабабушками, многие из которых были долгожительницами (одна умерла, например, в 103 года). Они были очень разговорчивы, беспрестанно что-то мне рассказывали. Наверное, многое выдумывали. Многое было правдой. Но это не важно. Обрывки разных семейных легенд вошли в мое сознание с детства. Но, когда я писал этот роман, многие из моих предков уже умерли, мне не у кого было уточнить того или иного фрагмента истории. Я чувствовал себя как палеонтолог, которому нужно собрать по рассыпанным косточкам цельный скелет доисторического животного. Или, может быть, я работал как картограф, перед которым лежит карта некоего континента. Но карта так стара и так плохо прорисована, на ней так много белых пятен, что континент похож скорее на архипелаг островов, между которыми — неизвестность. В мою задачу входило соединить эти острова в континент и создать единое пространство, заполнив лакуны. Были яркие пятна — фотографии. Но за пределами фотографий был полный мрак. Я пытался проникнуть в этот мрак, в ту таинственную область, которую не запечатлело бесстрастное око фотоаппарата.

Я видел образы своих предков и думал, что мне ничего не остается, кроме как пользоваться услугами фантазии, чтобы выйти за пределы фотографий, за их жесткие границы. И я выходил. Так, собственно, и создавалась эта фантасмагорическая семейная хроника, в которой из реальности были взяты только дюжина старинных фотографий да легенды, рассказанные старухами.

В этом и заключается трагизм моего веселья. Злыми стараниями государственной истории у меня не было непрерывной памяти рода, не было одной неизменной страны, не было прочного ощущения исторической связи с прошлым. И я вовсе не шучу или, во всяком случае, я не ерничаю, когда говорю в эпиграфе к роману, что повествователь пишет свою хронику в гималайском Королевстве Бутан.

Я и в самом деле писал ее в затерянном королевстве. В королевстве, которое постоянно себя теряет. Потерянная Русь. Потерянная императорская Россия. Потерянный Советский Союз. Образы и смыслы в этом изменчивом до призрачности королевстве приходится реконструировать, включая воображение на полную мощность.

Отчасти мой метод отобразил известный российский художник и театральный режиссер Дмитрий Крымов. Прочитав роман, он сделал по его мотивам серию работ — дорисовал вокруг реальных фотографий из моего фотоальбома совершенно фантастическую реальность.

И все же в романе далеко не все фантастично.

«Гоголь был первым русским классиком, которого я узнал, если не считать сказок Пушкина»

«ГОГОЛЬ СТАЛ МОИМ ПОЖИЗНЕННЫМ СПУТНИКОМ»

— Откуда тогда  взялись пространственно-временные аномалии в «Приложении к фотоальбому»?

— На мое восприятие пространства повлияли две вещи — Донская степь и дом моего прадеда Павла в Новочеркасске, где я вырос. На степь я часами смотрел с разных точек города, который, как я уже говорил, стоит на высоком холме. Я наблюдал открытое, вечно расширенное пространство. А в доме пространство резко расширялось по праздникам. Дело в том, что после революции 1917 года моя бабка и две ее сестры (мои двоюродные бабки), дочери прадеда Павла, искусственно разделили родовой дом на три части, перекрыв некоторые внутренние двери и завесив их гобеленами. Это было сделано для того, чтобы скрыть от большевиков, которые экспроприировали дома казачьих офицеров, что дом очень большой. Позднее дом де-юре разделили между тремя владельцами, моими бабками, носившими в замужестве разные фамилии, а де-факто он оставался единым большим домом. И вот, когда по праздникам открывали скрытые гобеленами внутренние двери, дом волшебно расширялся. И это приводило меня в состояние неописуемого детского счастья.

Время, пространство, рождение, смерть — феномены, с которыми у человеческого сознания очень сложные отношения. Вся мировая литература — от Платона и Августина Блаженного до Канта и Шопенгауэра — об этом. Мой роман — тоже об этом.

Я всегда испытывал некую ностальгию по прошлому, в котором не жил. Но при этом роман  «Приложение к фотоальбому», действие которого происходит в конце XIX – начале XX века, писал в поисках не «утраченного», а остановленного, неподвижного времени.

— Ваши книги много переводятся на иностранные языки. Вы получили престижные европейские премии. А как европейский продвинутый читатель или критик воспринимает ваши тексты? Все ли контексты он понимает и принимает? Насколько я знаю, огромная часть смыслов, глубины и красоты любого художественного текста при переводе утрачивается.

— Как считает итальянский рецензент Надия Каприольо (Nadia Caprioglio), главный герой романа — безграничный дом, в котором время от времени рушатся стены, случаются пыльные бури, обнаруживаются непроходимые коридоры, пустыни, анфилады комнат, ведущие на Кавказ, и толпы приживальщиков.

Этот большой дом, по Каприольо, «архетип фантастической России», живущий вне времени или во всех временах сразу — в прошлом, будущем и настоящем. Отчасти я согласен с этим мнением. Но у меня не было намерения улавливать архетипы. Образ расширяющегося дома возник у меня спонтанно, под воздействием детских воспоминаний о новочеркасском доме моего прадеда.

Собственно, география мира началась для меня с географии дома, с представления, что в доме есть какие-то неведомые пространства, уходящие на юг: моя бабушка владела северной частью дома. Потом я ощущал это и в Донской степи — прикрытые горизонтом и в тоже время близкие, сопредельные пространства Кавказа, Черного моря, а за ними — Средиземного моря и Африки.

— Ваш любимый русский писатель — это Гоголь. «Гоголиану» можно считать продолжением вашей художественной прозы?

— О свойствах пространства и времени я, так или иначе, говорю почти в каждом эссе книги «Гоголиана и другие истории». Там же цикл документальных новелл о Гоголе — писателе, которого я называю творцом персонажей и персонажем Творца. Он не только самый загадочный и мистический писатель России. Он — архетип русского писателя. Он жил для литературы и умер от литературы. Служил ей как монах. И при этом совершал такие странные, такие фантастические, такие непостижимые поступки, которые повергали в изумление всю Россию и Европу, где он по большей части обитал.

Гоголь был первым русским классиком, которого я узнал, если не считать сказок Пушкина. Однажды, когда я болел ангиной и лежал в постели в полусознательном состоянии с высокой температурой (мне было лет 8–9), отец присел рядом с моей кроватью и ни с того ни с сего принялся читать мне «Вия» Гоголя. Сверкающий поток слов, из которых соткана эта повесть, накрыл меня и унес в сновидческую реальность. Я уснул; видения были яркими. Когда проснулся, температура пошла на спад. Я попросил отца читать мне «Вия» дальше.

Могу ли я сказать, что отец оказал влияние на то, что я много лет спустя связал свою жизнь с литературой? Не знаю. Но знаю, что Гоголь стал моим пожизненным спутником.

«КАЗАНЬ — НЕИЗБЕЖНЫЙ ГОРОД В СУДЬБЕ ЛЮБОГО РУССКОГО ПИСАТЕЛЯ»

— Может быть, вы расскажите о том толчке, который подвиг вас на написание первых текстов. Читателя всегда волнует тот процесс трансформации, превращения, делающего любителя литературы писателем.

— Дебютный цикл рассказов я написал в Москве. Это было на Пятницкой улице, в громадном здании, где располагалось Гостелерадио СССР. Я работал в должности редактора новостной службы «Московского радио» (Radio Moscow), вещавшего на зарубежные страны. По ночам мне иногда приходилось дежурить в телетайпной — узкой длинной комнате без окон, обитой для звукоизоляции пенопластом. Телетайпов (громоздких механизмов, похожих на механические печатные машинки) в комнате было штук двадцать. Они передавали новости мировых информационных агентств и материалы ТАСС. В часы дежурства я был обязан следить за этим новостным хозяйством, то есть отрывать полоски телетайпных лент и сортировать сообщения по темам. Аппараты беспрерывно стучали, жужжали, гудели, высовывая длинные бумажные языки с текстами на разных языках. 

От одиночества, от полной изоляции, от монотонных звуков я часто во время таких дежурств впадал в полусонное состояние — начинал грезить наяву. Это была своеобразная психологическая защита от потока новостей, который в этой комнате ощущался прямо физически. И вот в одно из таких дежурств, часа в два ночи, когда телетайпные аппараты стучали с какой-то особенной силой, гнали с особенным напором новостной поток, в моей голове —  тоже потоком — потекли детские воспоминания. Я оторвал кусок телетайпной ленты и на ее обратной стороне стал их записывать. Я еще не знал, что эти записи превратятся в мои первые рассказы — в цикл новелл «Двор прадеда Гриши». Это был 1985 год, мне было 26 лет. Так меня выбрала моя профессия; не я ее.

Я бы хотел, чтобы моя профессия дала мне покой, то есть освободила от страха смерти, чувства времени и чувства «я». Для этого я хотел бы и в будущем делать то, что делаю — писать. Если же уточнять, что именно мне бы хотелось написать, то это такой роман, в котором могли бы соединиться две линии моего письма. Линия интуитивная, медитативная, представленная такими вещами, как «Приложение к фотоальбому», «Двор Прадеда Гриши», «Фигуры Дона», «Новочеркасские рассказы» и другие.; и линия исследовательская, игровая, умственная, представленная такими вещами, как «Гоголиана», «Персона вне достоверности», «Языки Нимродовой башни», «Рассказы о Катулле» и прочее.

Но я не знаю, возможно ли это. Мои книги, которые перед вами, быть может, дадут ответ на этот вопрос.

— В заключение интервью хотелось бы вам задать наш традиционный вопрос про Казань, про географию города. Я знаю, что вы много путешествуете. Часто бываете в Риме, были в арт-резиденции во французской провинции. А как вам на фоне провинциального европейского города и Вечного Города в Казани?

— Мне кажется, Казань — неизбежный город в судьбе любого русского писателя. У меня возникло странное чувство — будто Казань знакома с детства, будто это один из родных городов. Сейчас, когда провел в столице республики полмесяца, живя в центре города, в арт-резиденции, еще больше утвердился в этом чувстве родства с татарской столицей. Не знаю, отчего это происходит. Конечно, можно назвать объективную причину симпатии, которую вызывает Казань. Все-таки это самый литературный город России наряду с Москвой и Питером. Столько писательских судеб с Казанью связано!..

Но есть и субъективные причины. Меня завораживает устройство Казани, то, как здесь сочетается  старый и современный город — с европейской взвешенностью и продуманностью. Завораживают обширные водные и степные пространства, в которые вписан город, сама его ландшафтная структура. Я готов каждый день ходить по Баумана к Казанскому кремлю и мечети «Кул-Шариф», чтобы снова ощутить взрыв пространства, когда ты оказываешься на высоком холме над берегом Казанки.

Что же касается арт-резиденции «Татарская Слобода», то скажу так: она ничем не уступает аналогичному по функциям и замыслу международному дому писателей во французском городе Сен-Назер, где я провел два месяца после того, как во Франции перевели мой роман «Приложение к фотоальбому» и книгу эссе «Гоголиана». В «Татарской Слободе» было так же комфортно, просторно, и был потрясающий вид из окна на озеро Кабан и центральные строения города. Вечерами, когда Казань загоралась разноцветными огнями и эти огни отражались в зеркале озера, оторваться от окна было невозможно… Ну и программа встреч и выступлений, как и во Франции, была разнообразной. Студенты, гимназисты, библиотекари, преподаватели, казанские литераторы. Люди невероятно отзывчивые и интересные. И формат выступлений варьировался от камерных музейных комнат до университетских аудиторий и огромных публичных залов. Я рад, что пообщался с Казанью — читающей, думающей, пишущей.