Маргарита Обшивалкина К Маргарите Обшивалкиной — филологу по образованию и филантропу по жизни — выстраиваются очереди из детей и их родителей

«... В ДЕРЕВЯННОМ ДОМЕ НА ВОЛКОВА БЫЛО МНОГО РАЗГОВОРОВ ПРЯМО ТАКИХ»

— Рита, у вас есть семейный клуб в ГМИИ РТ («Музейная фамилия») и детская студия там же, а еще вы придумываете необычные образовательные программы. Разговор начнется с вопроса: как вы стали детским музейщиком-педагогом и почему взялись собирать на территории музея детей вместе с родителями?

— Моя семья учительская: мама, папа, тети, дядя, страшно сказать. Дядя, который, к сожалению, давно умер, наверное, сейчас был бы такой современный-современный педагог. Мама была тяжелая рука в смысле серьезного отношения к педагогике, хотя ученики мою маму всегда очень любили. Вообще все всех любили. Когда встречались у нас за большим столом в деревянном доме на Волкова, было много разговоров прямо таких «смертоубийственных», то есть со спорами. Дядя был очень лоялен к детям, а мама — строгая. Она была педагогом и завучем в общеобразовательной школе. Дома я даже за некоторые высказывания так ей и говорила: «Здравствуй, завуч!»

— Что преподавали ваши родители и родственники?

— Мама была математиком, дядя — тоже, тетя — начальная школа, другая тетя — филолог. С одной стороны, все это как бы образует профессиональную родственную матрицу. С другой — вроде как и не надоедает. Я пошла на филфак, стало быть, я филолог.

— ... какой специализации?

— Лингвист, экспериментальная фонетика.

— И темой вашего диплома была...

— «Редукция гласных во владимирских говорах».

— В фольклорные экспедиции ездили, небось?

— Конечно, ездили — с Зельфой Мазитовной Альмухамедовой. Мы и сейчас с ней такие подруги-подруги. Когда я оканчивала университет, думала, буду учиться дальше, но дальше пошли всякие заварушки. Это был конец брежневского времени, когда, как вы помните, многое что останавливалось. В университете тоже остановилось. Мне, конечно, не пришлось ехать в деревню — осталась в городе. Пошла работать в мамину школу №4.

— После филфака и науки в школу? Обидно же.

— На самом деле, знаете, все, что случается, все это ужасно полезно. Школа №4 находится рядом с 18-й, которую я окончила. Так вот 18-я, 131-я — это, как считалось тогда, были школы с большой буквы. А 4-я была такой отстой-отстой: гопники, сборища. Мама там работала давно и крепко.Вот и сказала мне: «Давай, попробуй!» И это было полезно, потому что после 18-й школы, а это ж как бы закрытое сообщество, ученики там все в белых воротничках, друзья, семьи, библиотеки — один круг. Потом был университет, который «расширился» пивом и подпольным чтением, но все равно это тоже была своя узкая компания.

Так вот школа №4 стала для меня, можно сказать, первой ступенькой в новое. Я поняла, что надо по-новому учиться и надо ничего не бояться. В то время я была немножко в маму, то есть была уверена в себе. Но чем больше я общалась с детьми и чем больше общалась с родителями — а некоторые приходили, с ноги открывая дверь, и говорили: «Ты сперва сама роди, а потом меня учи», — тем глубже понимала, что это все-таки трудно, хотя и полезно, но главное — не зря. Тогда во мне впервые что-то пикнуло: это было чуть-чуть похоже на наше домашнее, потому что дома все время толпились какие-то люди: спали на раскладушках, кому-то нужны были шапки, кому-то нужны были штаны. Мама моя все время кого-то опекала. 

— Вы тоже стали опекать учеников?

— В общем-то, я по-другому своих отношений с детьми и не понимала. То есть нужно было работать с классом, нужно было быть в курсе всех и всего, нужно без конца встречаться, куда-то ездить и что-то делать хорошее.

— А вели вы?..

— ...русский и литературу. Я была жестковата и сейчас вспоминаю себя тогдашнюю с ужасом. Но если бы этого не было — вот этих совершенно разных детей, от наркоманов до прекрасных принцесс, то я бы так быстро не вошла в жизнь

«...ПРИЕХАЛА В СВИЯЖСК НА КАНИКУЛЫ, ПОСТУЧАЛАСЬ В ИЗБУШКУ, СКАЗАЛА: «ОСТАВЬТЕ МЕНЯ, ПОЖАЛУЙСТА, НОЧЕВАТЬ»

— Что было следующим вашим шагом?

— Вторая точка для меня был Свияжск. Я туда попала, там познакомилась с музейщиками, меня пригласили работать в музей, и три года трудилась в музее.

— Как случилось, что вас пригласили в музей?

— Я летом приехала в Свияжск на каникулы, постучалась в избушку, сказала: «Оставьте меня, пожалуйста, ночевать». Там я познакомилась с музейщиками, потому что тогда Свияжск был филиалом нынешнего ГМИИ. Так мне и предложили работать в музее, причем сразу в отделе древнерусского искусства. Это была красивая работа и это было красивое место, но каждый день я приходила и понимала: «Я никуда не двигаюсь. Стоп!» Конечно, мы ездили в Челны, а в Свияжске делали выставки. Но это была какая-то скучная описательная работа. Образования нужного у меня нет. А мне важен был азарт, который, как известно, дается только с отличным багажом, который ты получил профессионально, а дальше все это можешь развивать.

И еще был один любопытный  момент: в то время страна ведь повернулась к религии лицом. И вот мы пишем аннотации, выставляем иконы, а люди чего-то большего ждут. Выставлялись-то в храмах! Все было нормально: люди это принимали, люди благодарили. Но чем больше я работала, тем больше я хотела закончить это дело, хотя все завидовали, говорили: «Какая хорошая работа!»

— Чистая, непыльная...

— ... и красивая. Уже тогда я работала с детьми. Была здесь в казанском музее изобразительных искусств такая Наталья Михайловна Аксенова. Она из породы людей, которые тихо сидят себе в подвале, но при этом понимают, что ребенка нужно по-хорошему втаскивать в музей и с ним серьезно общаться, потому что ребенок не случайный, как считали в то время, посетитель музея, а вот прямо главный посетитель. И нужно с ним уметь говорить, но не на языке «сюси-пуси». В Москве и в Питере все это уже начиналось. А здесь...

Ладно бы человека поддерживал музей: «Конечно, Наталья Михайловна, дело важное!» Здесь ей, думаю, говорили совсем другое. Было же время, когда считалось: дети в музее — это лишние хлопоты, а для самих сотрудников это лишняя учеба, лишние затраты. Правда ведь, да?! Не скажу, что ее поддерживали, но... Человек тропинку эту прокладывал миллиметр за миллиметром — и проложил. Она просто тихо делала вот это свое дело, и мне это в ней очень нравилось. Мы и сейчас, когда она на пенсии, очень дружим. Так вот за когда-то проложенное я и сейчас жму ей руку.

— Чему она вас научила?

— Да самому важному, наверное: «Вот никому это не надо. А ты делай!» С нее все и началось: появились студии, кружки в музее —  в подвале главного здания.

— В Казани?

— Да. Какое-то время у меня были параллельные опыты: Свияжске —  иконы, фрески, а здесь —  дети. Это было, наверное, в самом начале 1990-х.

— Тяжелое время.

— Ну да. По талонам тогда мы жили, помните?! Я собирала винно-водочные «драгоценности», привозила в Свияжск и обменивала их на что-то — на рыбу, например. С детьми мне нравилось работать, но я чувствовала себя тогда совершенно неуверенно. Приходила домой и...  проваливалась. Не росла, а проваливалась. То есть за три года в музее я вроде многому научилась, начиталась, насмотрелась, перепробовала и так и эдак. А в итоге сама подала заявление об уходе и ушла. Думаю, все, что случилось, — мой русский и литература в старших классах, знакомство с коллекцией музея и все-таки работа с детьми, потом у меня была еще частная педагогическая практика — все-таки не зря.

— Частной практикой с какими детьми занимались?

— У меня были ребята, к примеру, из Вальдорфской школы. Меня туда было позвали и в штат, но как-то вдруг меня стукнуло: «Это — точно нет!» Потому что я уже насиделась дома, я наработалась с детьми, у меня более-менее все получалось. Мы тогда, честно говоря, еще не слышали таких слов, как «аутизм» или «аутический спектр». В то же время я понимала, что могу почувствовать и такого ребенка — не только почувствовать, но идти с ним рядом. Но вот когда меня пригласили работать в Вальдорфскую школу и я уже отдала туда документы, ночью вдруг поняла: «Нет. Администратором я работать не буду». И я ночью поехала к директору школы и забрала у нее документы.

«СЛУШАЙ, А ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ ПОРАБОТАТЬ В СПЕЦШКОЛЕ ПРИ КОНСЕРВАТОРИИ, В НАЧАЛЬНЫХ КЛАССАХ?»

— Что было потом?

— Когда я вернулась домой, а дело было ночью, мне позвонила Наталья Михайловна Аксенова и сказала: «Слушай, а ты не хочешь поработать в спецшколе при консерватории, в начальных классах?»

— Ого!

— Я говорю: «Конечно, хочу!» Происходит это чуть ли не 31 августа, завтра выходить. Родители пишут кляузы: «Пришла тут какая-то...» Но через месяц все было уже хорошо. В спецшколе я взяла первый класс.

— Но там же дети, скажем так, совсем другой селекции?

— Да. Там дети особенные, о чем тогда вслух и не говорили, но говорят сейчас. Представьте, если все рисуют елку с игрушками, а мальчик рисует красных червяков на елке, то я же должна просто хорошо отреагировать. Я должна сказать: «О, как здорово!» А еще — тут же придумать какую-то сказку о том, что все эти красные червяки на елке абсолютно на своем месте. Для меня это тоже была учеба. Мне там безумно нравилось — нравились эти двойные двери, нравились капустники, звуки музыки, доносящиеся из каждого класса. Вот я сижу, а все это прям мое! И дети мне безумно нравились — сумасшедшие все. И я попросила: «Добавьте мне — ну так, бесплатно — один урок изобразительного искусства в неделю». И мы таскались сюда, в музей, благо он рядом. Я договаривалась с Натальей Михайловной, готовилась сама... Тогда я поняла, что мне очень нравится держать вот этих незаблокированных детей в руках.

— В каком смысле «держать в руках»?

— Знаете, например, я веду математику и вдруг — оп! — выхожу на какой-то сюжет из литературы. Веду литературу, а что-то из живописи им напомню. И я почувствовала азарт. Более того, поняла, как это правильно. Школа — вроде дисциплины, где каждая сама по себе. А мне нравилось вот так «проплывать», как между Сциллой и Харибдой, «прокапывать» от одного к другому (слово «междисциплинарность» тогда особенно не употребляли). Вот тогда, наверное, в первый раз на территории общения с детьми у меня возникло ощущение дома. Помните, с чего мы начали разговор, как у нас в деревянном доме на Волкова за большим столом?.. И я детей принимала каждое утро не как учеников, а как ... дорогих друзей. Понимаете?! И было чувство, что я с ними живу и с их родителями я живу. И у нас любовь-любовь. Вот это жизнь была. Не тусовка, не учеба, а жизнь, где все и всё вместе. Очень многому я научилась от родителей.

— Например?

— Помню случай. Однажды мама, известная пианистка, когда они очень опоздали к началу занятий, а я открыла рот на эту тему, обернулась ко мне с лицом Будды и с тихой такой рассеянностью сказала: «А что-то случилось?..» Для меня это был очередной урок, очередной шаг. Подумала: «А действительно...» Благодаря таким вещам я из себя не то что «по капле раба...», но по капле сталинского педагога, как вы понимаете, выдавливала (смеется).

— Праздник души — слышать такое от педагога. Не все же так внимательны к продуктивному отрицанию стандартов.

— Да знаю я эти стандарты, эти правила. Но понимаю, что это какая-то схема. Люди пахали, хорошо так отрабатывали ее, не сильно задумываясь над содержанием. В общем, когда я научилась жить не только уроками, потому что у нас уже была веселая компания, случилось страшное: я их выпустила, этих детей, взяла следующий класс и поняла в душе, что не могу повторяться. Вроде все делаю, хожу на работу, но не лечу (от слова «летать»). Оказалось, мне нельзя повторяться — ну не мое! Вроде набрались прекрасные новые дети, а вот по новой завоевывать их в двустороннем порядке — «я ваша, вы мои» — не получалось. Градус энергии понизился, энергия другая. Что делать? Все хорошо, но что делать? И тут — хоп, мне говорят: «У вас будет ребенок» (раньше говорили: «У вас не будет ребенка»). 38, что ли, лет мне было. И я говорю: «Да-а-а?» И ухожу в декрет, то есть когда я начала сомневаться в этой работе, думать как быть дальше, сделайте УЗИ — и вот вам нате! Тогда на экране крестиками параметры ребенка отмечали. Муж мой и говорит: «Смотри, какие глазки красивые!»

— Кто появился?

— Появилась Саша, дочь, и другая жизнь началась. То, что она появилась у меня так поздно, — это тоже очень здорово. Потому что сначала такие разные-разные дети — гопники, музыканты. Потом Свияжск с так называемым простым народом, простыми людьми, где все по-другому. Там тоже у меня исчезла стена. Вот это: мы, интеллигенция, и вы. Стена эта рухнула просто, и мне стали жутко интересны такие реальные истории, в которых просвечивает поэзия жизни и ты не пропускаешь ее как воду сквозь пальцы, а ты считываешь ее. У меня там было очень много друзей, мне там доверяли и дети, и взрослые люди. Кто-то был руководителем, кто-то завхозом — не важно. Потом была работа в начальной школе, частная работа с разными детьми. А потом вдруг свой ребенок, когда все по-другому! Оказывается, там ты все мог, а тут ты никто. Это же совершенно другой опыт! Ты думал, что ты взрослый человек, а тут все в первый раз. Когда Саша появилась, Джанбек Монасыпов говорит: «Выходите! Мы будем по очереди с вашим ребенком сидеть». О да! Это было очень смешно!

— Это же очень приятно, когда родители учеников такое предлагают.

— Безусловно, приятно. Но дальше пошло такое... В общем, следующие лет 10 я не работала совсем. Были очень большие проблемы со здоровьем в семье: и дочь, и муж. Сложные вещи — неврология, онкология. Я жила в больницах около 10 лет. Так себя и перестроила: мол, ну бывает, это твоя жизнь... И вдруг по прошествии довольно долгого времени почти 10 лет! меня встречает та же Наталья Михайловна Аксенова со словами: «Вот я ухожу из музея, не хочешь ли попробовать на мое место?..»

— Просто какой-то ангел-хранитель ваш!

— Ну мы дружим, мы очень сходимся с ней. Я с ней могу не только, как сейчас, трындеть могу молчать, ивсе хорошо. Мне что в ней нравится? Вроде она такая хрупкая женщина, но когда ей что-то надо, что-то она считает важным или необходимым, она вгрызается. Без лозунгов, но... Все, пошла! И это правильно. Вот и я пошла  сперва на полставки, в детский сектор музея. А это кто? Это учителя и школьники. Мой мозг постоянно отсылал меня туда, к тем, кого я знала когда-то и чье отражение я видела вот в этих теперь уже новых моих школьниках. До этой работы мне же пришлось познакомиться с большим количеством людей.

«...НАВЕРНОЕ, ЭТО ПРАВИЛЬНО — КАКОЕ-ТО ВРЕМЯ УТИХОМИРИТЬСЯ И ОТЛЕЖАТЬСЯ. ГЛАВНОЕ — НЕ ОКАМЕНЕТЬ.»

— Почему это вам пригодилось?

— Потому что музей это очень консервативное сообщество, а я, что называется, уже успела пожить, а потом побыть в отлучке. Уже позже я поняла: «Наверное, это правильно — какое-то время утихомириться и отлежаться. Главное — не окаменеть». Наверное, что-то во мне спрессовалось, как пружина, которая вдруг стала резко распрямляться, — вот эти все мои знания, чувства и печальный опыт в больницах. Кстати, о больничном опыте. Он заставил меня, говоря высоким слогом, пересмотреть ценности. В больницах, например, я поняла, сколько всякой ерунды в нашей жизни. Сейчас я думаю, что без этих больниц я была бы другой.

— Какой?

— Я была бы жестче, а я стала мягче. Я была серьезная, а я стала несерьезная. В детстве я была вообще букой, а я стала не букой. В подростковом возрасте мне было стыдно за маму, когда она заходила в аптеку и говорила: «Здравствуйте! А нет ли у нас...» и начинала разговаривать. А я раздражалась: «Боже мой!» А теперь я сама такая. Если совсем коротко: я люблю знакомиться и я люблю играть.

— Те, кто любит играть, порой даже не догадываются, насколько через игру они реализуют свою настоящесть. К сожалению, в жизни их искреннее и выстраданное актерство многие воспринимают как позу.

Но не дети. Когда я пришла в музей, со мной случился новый удар. Я себя чувствовала долгое время изолированной, а тут уже  и компьютер, и видеотехнологии. Впрочем, техническая-то сторона дела оказалась сущей ерундой. Сидишь дома, готовишься, изучаешь информацию, даешь себе команду: «Работай!» Самое тяжелое, когда я пришла в музей (а меня взяли сразу в экскурсионный отдел и в детский сектор, который еще называли «школьный отдел», «школьный сектор»), было с экскурсиями. Их же надо водить таким образом, чтобы показать, что ты все делаешь правильно. А я именно этого «правильно» и не хотела. Или не могла. Начались сложности. Было странное чувство, что я рождаю какую-то пустоту. То есть я проводила экскурсию, учителя подходили и плакали: «Вам бы в школе работать. Вас бы слушать и слушать», — а я ощущала прямо провал какой-то: не покидало ощущение фальшивости, казалось, я делаю какие-то фокусы.

— Любопытно...

— Да. С одной стороны, я могла завладеть вниманием и взрослых, и детей: все стояли и, открыв рот, слушали. Но чем больше я так работала, я понимала, что как будто бы выступаю на сцене, и мне это хорошо удается, но все это – какая-то имитация. Это был не мой язык! Я же не искусствовед! Мне, чтобы даже общаться с дошкольниками, надо, чтобы каждая моя молекула была заполнена этим общением. А не то, что ты просто некие данные транслируешь.  Мне нужно, чтобы я была «в теме», чтобы было что-то игровое, придуманное мною, и чтобы я все это «выдавала», выкладываясь при этом сама.

Но слава интернету! Мы делаем быстрый переход. И слава человеческому любопытству плюс слава 18-й  школе! Потому что хоть с каким-то моим английским языком я стала рыскать везде. По всем музейным сайтам. По всей возможной информации шарила. Так как музей — небогатое учреждение, я стала сама ездить на всякие форумы, на какие-то конференции. Вставала и ехала. Там в уголке сидела, меня никто не знал, а я знала всех по «Фейсбуку»! Ну то есть виртуально.

— Где побывали со своим инкогнито?

— Есть такой «Интермузей» — это фестиваль всех музеев в Москве. В прошлом году он был в Манеже, в этом году — на ВДНХ. В Петербурге был форум. Ездила, конечно, и в Русский музей, в Пушкинский музей, в Третьяковку. Просто ходила, слушала, смотрела. Самые важные поездки, пожалуй, были на «Музейный гид» и «Интермузей», потому что там не только лекции, не только мастер-классы, но и живые обсуждения. Можно сказать, в моей жизни виртуально появились люди, которые дали понять, что я иду в верном направлении. Поездки мне были важны еще и тем, что я почувствовала: хочу не говорить, а слушать... Только вот слушать я хотела... детей, чтобы потом вместе с ними двигаться куда-то дальше. Для меня было важно не транслировать им какой-то готовый объем информации — не как лепешку в рот вложить, а получить от них какой-то импульс для совместного движения дальше. И еще было важно, чтобы была импровизация. Жесткой формы «занятия» я побаивалась.

— Ваши фейсбучные люди-ориентиры развиртуализировались?

Когда я стала выкладывать свои занятия в «Фейсбук» и люди стали ставить лайки, у меня всякий раз сердце екало. «Неужели снова в правильную точку попала?!» Это очень важно, что появилась такая горизонтальная сеть музейщиков в интернете, где ты реально видишь, сколько у тебя товарищей, сотоварищей, коллег. Так вот, знакомясь с ними на семинарах, конференциях где-нибудь в Петрозаводске, я стала ощущать, что вот этот мой жуткий комплекс «НЕ ИСКУССТВОВЕД» (большими буквами) вдруг пропадает.

А все-таки был комплекс?

Конечно! Я с ним жила! А вот когда стала избавляться от него, я и стала пытаться уйти в диалог, притом что сразу же поняла и другое: прислушиваться нужно только к себе, делать то, что ты можешь. И, конечно, не орать на всех углах, что ты не искусствовед, а добирать все, что тебе необходимо, можно ночами, учебой и поездками.

— Что в плане профессиональной стратегии дает вам ваша работа один на один с компанией детей?

Она дает ряд важных представлений о том, что вдруг ты умеешь говорить (говорить — для них хорошо), еще ты умеешь слушать (детям это безумно важно) и вместе с ними смотреть. Когда я поняла это, я вдруг обрела покой и уверенность: «Давай иди туда!»

«МНЕ КАЖЕТСЯ, МУЗЕЙ — ЭТО ДОМ ПРЕЖДЕ ВСЕГО. БЕЗ КАВЫЧЕК. ВОТ ДОМ ПРОСТО»

— Куда?

Сейчас объясню. У меня на первых этапах не очень получалось, стоя перед картиной, говорить с детьми на понятном им языке о форме, о композиции, о цвете. Но как только мы начинали говорить о жизни и о ее преломлении чрез некое эфемерное видение картины ребенком, я обретала силу.

— Работаете по какой-то системе или интуитивно?

Наверное, все-таки интуитивно. Но вот недавно проводила занятие с детсадовской группой, были две аспирантки из Москвы, они говорят: «Ой, это же один в один швейцарская система». Знаю я разные системы, но из каждой беру то, что полезно мне. А что неполезно — не беру. И потом мне все-таки очень важно видеть конкретного ребенка, конкретного родителя, и от них я уже буду конкретно отталкиваться.

— Что, по-вашему, главное в детском восприятии музея?

Мне кажется, музей — это дом прежде всего. Без кавычек. Вот дом просто. И я его — этого ребенка — в доме встречаю. И у нас отличная компания. В хорошем доме, в хорошей семье никто же не говорит: «Вася, сегодня мы тебе десять раз расскажем о солнечной системе, а ровно в одиннадцать мы с тобой начнем то-то и то-то...» То есть, понимаете, нет жесткого расписания. Мне вообще нравится, когда все обо всем. Потому что искусство — это такая вещь, которая вся на ассоциациях держится. Это же свобода, когда ты не регламентируешь общение по жанрам — «вот голландское искусство», «вот парадный портрет», а когда ты вдруг входишь с ребенком в зону «парадного портрета», но у тебя словно протягиваются нити по всей экспозиции. Ты можешь отойти назад, ты можешь чуть пробежать вперед, ты вспоминаешь музыку, у тебя открывается рот и появляются стихи. Я говорю о многослойности такой работы, благодаря которой ребенок раскрывается индивидуально.

— Какой-то проект можете свой описать?

У меня был пробный проект. Вот я коллекционирую чашки, и сделала маленький проектик «Дорогая моя чашка». Это было и про фарфор, и про чашки, и про сказочный «сериал» про семью слонов (чай со слоником в советское время — помните?), и про японку, которая просвечивает через донышко. В результате все это складывалось чуть ли не в целые детские исследования. Дети очень же хорошо откликаются на узнаваемые темы (ну чашки-то есть у всех!). И вот сперва они проходили по всем моим заданиям, а потом рисовали «свою чашку». Так дети «проявлялись» во всей этой истории со своей жизнью, со своими жизненными наблюдениями. Они чувствовали себя персонажами, но как персонажи они стихийно включали разные проекции из своей жизни.

— Хорошо. Но вернемся к экспозиционным пространствам. Вот приезжает новая выставка, допустим, из Русского музея, что это для вас и вашей работы с детьми?

Смена коллекции... Смена экспозиции... Это значит, что я должна хорошенько начитаться, насмотреться, у меня должны быть готовы такие толстенные подготовительные файлы, из которых я потом возьму, может быть, только «миллиметр». Но смена экспозиции — это всегда хорошо, потому что это незатверделые связи. Если в твоем распоряжении одна экспозиция ты проиграешь. Повторяться нельзя. Музей это не повтор одного и того же, это движение образов, движение мыслей, движение разных подходов.

— Идея герметичности музея вами очень азартно оспаривается. Но большинство-то ведь убеждено, что музей — апофеоз герметичности. Классика! Культура! Все это.

— Никакой герметичности. Вот отчего я год от года становлюсь только веселей. Я расскажу вам о постоянной экспозиции и о том, как можно преодолеть замшелость в ее восприятии. Конечно, у нас есть жемчужины, есть отличные произведения искусства. Когда нормальный ребенок приходит на экспозицию, я всегда боюсь говорить ему «посмотри», потому что я хочу, чтобы это он мне удивленно сказал: «А посмотрите!» На что мне предложат посмотреть?..

Дети очень хорошо понимают предметы — а они же есть на любой картине. Сначала я показывала какие-то столы, стулья, шкафы. Это были объемы. Изучая эти объемы, мы проходили определенный путь. Штука в том, что после объемной предметной среды ты в каждой снежинке начинаешь видеть большой-пребольшой мир. Когда я это поняла, придумала проект «Сокровище мое».

— Это для работы со студийными детьми или со школьниками?

Ах, я же должна пояснить кое-что про студии! Студии в музее были изначально. Вот и я брала группу пятилеток. Шесть лет. Семь лет. Потом я их выпускаю и беру следующую группу малышни. Мне кажется, я начала что-то понимать с той группы, которая сейчас уже шестой год у меня занимается. Просто по истечении положенных трех лет родители сказали: «Мы никуда от вас не уйдем». И мы стали называться клубом «Музейная фамилия». То есть семья, понимаете?

— Клубная жизнь чем-то отличается от студийной?

— Мы много вместе ездим. В клубе же остались те, кто точно хотел продолжения всей этой нашей истории. Именно в детях, которых я взяла шесть лет назад, проявилась какая-то новая чуткость, а их родители постепенно перестали говорить: «Мы хотим приобщить детей к прекрасному». Теперь они просто хотят, чтобы дети общались между собой (и они — с детьми) на территории музея. Я тут посредник. А все, что они хотят, повторюсь, — это научиться общаться и свободно говорить. Того же самого хочу и я.

— Действительно  как семья.

— Ну конечно. Ведь тот, у кого хорошая семья, обычно так и говорит: «Если бы не семья, ничего этого не было бы». Вот это чувство семьи и дает мне какую-то огромную поддержку. Я ощутила, что они меня прямо выталкивают из студийной заключенности в общемузейную работу. Вот тогда и стал рождаться проект «Сокровище мое». Это как бы мой эмоциональный резонанс на то, что иду рука об руку и с родителями, и с детьми.

«И ТУТ ВХОДИТ ПОДГОВОРЕННАЯ СМОТРИТЕЛЬНИЦА И ПРИНОСИТ ШКАТУЛКУ»

— Вот и подошло время рассказа о проекте «Сокровище мое».

«Сокровище мое» — это такая история о мелочах: перышки, ленточки, камешек, песчинка... У меня словно пелена с глаз упала: я увидела все эти перышки, ленточки на картинах. Перечитала всю детскую литературу. У меня появилась старая шкатулка, полная всякой дребедени. И вот в музей приходит класс (сейчас существует усеченная версия проекта). В одном из экспозиционных залов — стулья полукругом. Дети садятся. Я говорю: «Садитесь поудобнее...» И тут входит подговоренная смотрительница и приносит шкатулку. Говорит: «На втором этаже подоконник разбирали. Доску подняли и вот... нашли...» Дальше начинается: брать не брать шкатулку. Учителя кричат: «Не брать!» Дети: «Брать, брать!» В общем, я открываю шкатулку и первое слово, которое дети говорят: «Сокровище!»

— А дальше?

Дальше я достаю мною изготовленную гравюрку — желтую, старую, мятую, порванную на сгибах (значит, ею долго пользовались, раз сто, наверное, сворачивали-разворачивали) это дворец Марли. У нас есть копия художника Галактионова. Но в шкатулке, конечно же, «подстава». Начинаю задавать вопросы. А почему она такая? А что это? А может ли быть ценным то, что такое ветхое, пожелтевшее, да кому оно вообще нужно? Дети отвечают. В общем, это разминка такая. Но вдруг они начинают чувствовать ауру зала. Я же на каждую их догадку реагирую: «Возможно». Или: «Может быть». И с этого момента начинается еще одна моя любовь. Я общаюсь с детьми, но наблюдаю и реакции взрослых учителей или же родителей. И вот дети быстро соображают: раз она нам говорит «возможно», значит, дело не в том, что я отвечу правильно или неправильно. В общем, дети, освободившись от оценочности мною, сразу же становятся самими собой. Зато взрослые напряжены: один папа, помню, все время смотрел на своего ребенка. Потом, увидев, что его ребенок участвует в общей игре наравне со всеми, прямо выдохнул.

— Бедный папа, которого в детстве, наверное, часто по голове били...

Теперь понимаете, почему я не пользуюсь, как в школе, словами «правильно» или «неправильно»? Я говорю: «Возможно...» Тогда на вопрос об изображении на гравюре кто-то говорит «это санаторий», а кто-то «это бассейн». Спектр возможных ответов неисчерпаем. Постепенно начинают слагаться истории об этом самом дворце-санатории-бассейне. А потом обязательно встанет какой-то мальчик (почему-то это всегда мальчик), который скажет: «Он такой, потому что у него есть душа». И все! Мы попали куда надо! Потому что с этого момента мы начинаем говорить о предмете как о человеке. Дети отчетливо начинают видеть предмет одушевленным, и каждый начинает приписывать ему какую-то свою историю. А потом я вынимаю из шкатулки... засохшую розу. А потом... сломанную брошь. Так возникает многоголосие, которое очень важно. То есть музей для них перестает быть территорией чужой а не их собственной жизни. Представьте, современные дети и вдруг ... батистовый платок (который обронила девочка в XIX веке), медальон (в нашей жизни есть такое слово?) или «бумажный солдатик» (кто сейчас играет в солдатики?). И когда они подходят к картине, видя там вдруг батистовый платок, то медальон, то мальчика в военной форме, все это уже не просто узнаю́т. Они чувствуют и проживают это как событие их собственной жизни. И тогда они сами говорят мне: «Посмотрите! Ну посмотрите! Как красиво!»

— Чем все заканчивается?

Ну мы идем к камину, потом к печке, открываем заслонку, а там... жестянка с английскими бисквитами (моя старинная помощница). И тут девочки кричат: «А это уже сокровище для девочек!» Дальше просто можно смотреть происходящее как балет.

«...ЕСЛИ ОДИН МАЛЕНЬКИЙ МАЛЬЧИК НАРИСУЕТ НЕ ЯБЛОКО, А ВОТ ТАКУЮ МАЛЮСЕНЬКУЮ ВИШЕНКУ — РАЗВЕ ЭТО ПЛОХО?»

— Дети в музее фотографируют?

Конечно. Ну и для меня-то в конце концов тоже важно, чтобы через визуальное переживание ребенок пришел к эстетическому наслаждению. Вот. А после этого мы шли через музейный парк в наш «Детский центр» («шли» — потому что потом у нас там стали делать ремонт), где каким-то непонятным образом выращенное мною в детях настроение мы превращали в тот или иной художественный объект, например в огромный «Рог изобилия», для которого кто-то из родителей рисует такую огромную с человеческий рост «дуру» (вот этот самый рог), а дети — каждый свое яблоко, потому что мы только что смотрели с ними «Натюрморт» Машкова. Но если один маленький мальчик нарисует не яблоко, а вот такую малюсенькую вишенку — разве это плохо? Самое главное, чтобы потом он ее обязательно увидел среди нарисованных другими детьми яблок, ягод и фруктов. И вот мы ее вырезаем и вклеиваем в этот «Рог изобилия». И мальчик счастлив: «Мама, смотри, это же моя вишенка!» А в следующий раз он целых три вишенки нарисует.

— Ну а папы ходят?

У меня очень много пап. Ответственных, серьезных. Они находят время, чтобы в субботу или воскресенье прийти на студию с семьей. И дедушки, и бабушки ходят.

— Скажите, а дети маркируют разницу между классическим и современным искусством?

Если ребенок ходит в студию, где мы просто говорим об искусстве, деление на классику и современность вообще не принципиально. А если ребенок пришел с классом в музей в первый раз и я хочу ошарашить его контрастом, тогда он разницу маркирует. Но это не непримиримая реакция. В детях же очень развито любопытство, и они скорее спросят «почему?», нежели категорически пригвоздят «это плохо». Если дети слушают Стравинского и стоят под Рерихом, они уже ни о живописи, ни о музыке не рассуждают в категориях «хорошо/плохо». У них развивается терпимость. Я говорю даже не о ребятах из студии, а о детях вот из тех школ, с которыми я тоже работаю.

— Из каких школ?

Ну у меня порядка десяти классов в разных школах Казани, куда я выезжаю с занятиями. Это 18-я школа, 39-я, есть школа в Дербышках, есть на «39-м квартале». Я взяла классы с первого по четвертый и выезжаю к ним раз в четверть. Мне нравится ездить в школы. Во-первых, дети должны видеть меня. Во-вторых, я должна видеть их. Я вхожу в класс как на арену. Я же должна говорить о музеях, о живописи, о графике, о краске, но прежде всего должна каким-то образом сделать так, чтобы мне доверяли. «Вот он, хулиган, не трогайте лучше», — говорят учителя иногда. И я с этим-то хулиганом начинаю резко и сразу дружить. Одна завуч, сидевшая на занятии, потом говорит: «Как это вы так с ними разговариваете?..» «Как с вами», — отвечаю. Мой школьный проект называется «Билет в оба конца». У нас в музее дважды в год меняется экспозиция из Русского музея. Так вот, общение с «моими школьниками» — это четыре раза в год: я приезжаю в школу, они приезжают в музей, и так несколько раз. Четыре поездки за год я в школу, четыре прихода за год они в музей. В прошлом году почти все классы перевыполнили норму.

— А в клубе и студиях нормы существуют?

В общем-то, нет. Для нас важно получать информацию от специалистов мысль наша главная в этом. Поэтому, когда случается ехать в Москву, чтобы узнать, допустим, все о фарфоре, я связываюсь со службами Музея декоративно-прикладного искусства. Потому что они лучше кого-либо знают структуру своих экспозиций. Если мы говорим о графике Шишкина или Фешина, я вымолю, чтобы хранитель графики в белых перчатках пришла и открыла нам эти папки. Если мы идем на Сухаревскую башню, пусть нам ее покажет лучший знаток Москвы Ястржембский. Главное, чтобы дети видели вот эту увлеченность музейщиков и начинали ценить то, что мы называем обычным и скучноватым словом «профессионализм».